Д а р д ы к и н. Что тут скажешь?
Н а т а л ь я. Ничего не надо говорить.
Д а р д ы к и н. С большим чувством написал и точно.
Н а т а л ь я. Экий вы... От оценки даже цветы вянут.
Д а р д ы к и н. Молчу. Наташа, сбегать за шампанским?
Н а т а л ь я. Шампанское вероломно.
Д а р д ы к и н. Что вы имеете в виду?
Н а т а л ь я. Чего я только не имею в виду.
Д а р д ы к и н. Почему ваших предков, айнов, Марат Денисович не упомянул в стихе?
Н а т а л ь я. Дайте-ка сигарету.
Д а р д ы к и н. Четыре года не курили... Зачем?
Н а т а л ь я. Бросила, чтоб Марат бросил. Теперь отпала надобность. Мы с вами спирту выпьем. Еще хочу прочесть.
Д а р д ы к и н. И я разохотился. После школы живу без стихов.
Н а т а л ь я. Жена была библиотекарем. Как так?
Столешница льдисто-гладкая. По ней, раздраженно толкнутая Дардыкиным, просвистела пачка сигарет, прошеборшал спичечный коробок.
Наталья не взглянула на Дардыкина. Как бы вспоминая, медленно принялась читать стихотворение. Мало-помалу она набирает мелодический разгон, и звучит светло то, о чем написал Марат Касьянов во время их обоюдной радости.
В Планерское входит лето.
По горам —
Горицветы, горицветы
Тут и там, тут и там.
Горицвет, он цветом в вина —
Рислинг и мускат,
В гроздья зимние рябины,
В ветровой закат.
В чашечке его лощеной
Бродят сны детей,
И нектар здесь пьет точеный
Горный соловей.
Мы с тобой легки на ногу,
А душой чисты.
Восхождение, ей-богу,
В небо красоты!
Скал сиреневые зубья,
Ты, Сюрю-Кая,
Любы мы тебе, не любы ль
Я и Ташенька моя?
— Хоть молчат твои вершины
(Камень, он — молчун),
Ты запомни наше имя! —
Пику я кричу.
— Слышу, слышу. Чу.
— То-то, режущая тучи,
Ветры пополам!
Я, взаимностью могучий,
По зубцам как дам!
Сквозняков по травам шорох,
Всплески, блески, вольный бег,
Мы с тобой забыли город,
Наши судьбы, у которых
Разны мир, среда и век.
Ну, а все же мы не розны.
В это ты поверь.
Тяготением межзвездным
Не растащишь нас теперь.
Коктебель в сады закручен.
Бухты предночная стынь.
Гор задумчивые кручи.
Киммерийская полынь.
Н а т а л ь я. Почти все из Планерского идут загорать и купаться к подошве Кара-Дага. А мы ходили за мыс Хамелеон. Как раз там и сочинил Марат речитативную песню «Химеры». (Устанавливает ролик на магнитофон.) Поет Марат, подмурлыкиваю я.
На песке стоит транзисторный приемник с выдвинутой антенной. Береговой изгиб пустынен.
Наталья и Марат танцуют на песке неподалеку от приемника. Они вращаются то на фоне сизого в эти минуты мыса Хамелеон, то на фоне горы, на которой похоронен поэт Максимилиан Волошин.
Разом, как будто кто-то незримый и всевластный повелел, они бросаются к ластам и маскам. И вот они в море. Снизу жемчужно искрятся ставридки, одиночные кефали, рыба-игла, вьющаяся возле гривки водорослей. Дно песчаное, гофрированное, напоминает пустыню.
Она нырнула, заметив огромного краба. Краб — удирать. Она всплыла к поверхности, потеребила Марата за плечо, указала туда, где углядела краба.
Нырнули вместе.
Краб хотел зарыться в песок, не успел — они были близко. Грозный и отчаянный, он развел внушительно громадные клешни.
Марат протянул к крабу руку, но не решился схватить. Он посмотрел на жену, восхищенно кивнул на краба. Она улыбнулась, указательным и средним пальцами сжала собственный нос и покрутила головой. Она дурачилась: «Марат, а краб-то может ухватить тебя за нос своей зубчатой клешней». Ему стало смешно от ее выдумки. Он всплыл, чтобы прохохотаться, и вытолкнул изо рта резиновый загубник.
Потом, согласно погрузившись в глубину, они вальсировали над пустыней дна, где, все еще ожидая нападения, сидел краб, вскинув оранжевые с черным и желтым клешни.
Сквозь морское видение себя и Марата, счастливых, Наталья вслушивалась с нынешней душевной осложненностью в слова «Химер», напеваемых Касьяновым в ритме вальса.
Химеры Нотр-Дама, я думаю о вас часто.
Такая всевечная в вас затаилась тоска.
И, наверно, очарованье, обернувшееся несчастьем,
Когтехвостым и ядовитым, как черноморский скат.
Вы скажите, химеры, почему, почему же
Все страдания, скорби, глумление, ужас
В ваших мудростью высвеченных обличьях?
Или это для жизни и для искусства привычно?
Но ведь есть же французская неунывность,
И российская умилительная наивность,
И испанцев бесшабашная хота,
И на радость охота,
И надежд неизбывность!
Химеры, химеры — загадки без меры,
Правда без веры,
Печали порт,
Совести с беспробудностью спор.
Воплощение муки, против вас негодую!
Сумрак ваш безупречен,
Хоть смятеньем помечен.
Хохочу и горюю.
Холод чуя, горю я!
Едва Наталья выключила магнитофон, Дардыкин повторил концовку «Серебристого вальса»:
— Скажи мне: зачем мы и кто мы?
Было похоже, что эти слова вызвали у него чувство растерянного любопытства.
— Вам что-то не очень понятно? — спросила его Наталья.
— Я обнаружил незадачливость моего сознания. С той поры, как повзрослел, не додумался задаться вопросом: «Зачем мы и кто мы?» Казалось бы, что ясно... Вместе с тем мир меняется и мы меняемся, и надо определять свою сущность на новом этапе и уточнять координаты.
— Большие вопросы сопровождают жизнь мыслителей.
— До мыслителей мне далеко. Для самосознания... Я силюсь понять, почему проходит любовь, почему она утрачивает ценность в памяти того, кто разлюбил, и почему чувство неблагодарности сильней благодарности?
— Все течет...
— ...все изменяется?
— ...все повторяется.
— У меня и так голова кругом идет. Не запутывайте.
— А вы понимаете, с какой целью заходите сюда?
— Скоротать одиночество. Ваше тоже.
— Меня одиночество не гнетет.
— Не заходить? Не могу.
— Цель у вас есть.
— Не определял цель.
— Порочность мужчин для меня не секрет.
— Мы не стерня на поле. Мы разные.
— Могли бы вы сегодня остаться?
— У вас?
— Миленький мальчик. Разжевать надо.