Да напрасно Долгорукие мнят, что стоит им гвардейские мундиры напялить — и полки гвардейские за ними попрут. Просчитаетесь, ваши сиятельства! Бумаги, что он сейчас прочитал, подтверждают то. Ни офицерство, ни столичное дворянство не поддержат вас.
Если женитьба на Катьке неизбежна, то можно будет позже осторожненько настроить императора против Катьки. Известно, как покойный государь поступил со своей женой Евдокией. Может, и Катьку удастся в монастырь спровадить, Долгоруких свалить.
Кто в этом помощниками будет? Ненавистник Меншикова Ягужинский? Он и его, Остермана, терпеть не может — догадывается, что приложил вице-канцлер руку к его почетной ссылке в Польшу. Но Долгоруких ненавидит еще больше, знает, что князь Василий Лукич называет его за глаза «свинопасом».
Головкин? Этот ничтожный канцлер — тесть Ягужинского, прочит в вице-канцлеры своего сынка. Головкину с Долгоруким не по пути. Особливо после посягательств того же милейшего Василия Лукича на канцлерство.
Может быть полезен своим ораторством и яростью архиепископ Феофан. У него не отнимешь — книголюб, изрядно образован, но склонен к интригам, писал доносы в Тайную канцелярию. Эту склонность надо иметь в виду. Ныне судьба Феофана на волоске: сторонники восстановления патриаршества хотят заручиться опорой Долгоруких, обвиняют его в неправославии, в неуважении отцов церкви. Надо его поддержать.
И барон Шафиров, хотя сейчас и в опале, в свое время может подручным стать. В приятеле же, графе Брюсе, с кем Остерман любил переброситься по-английски, по-немецки, сомневаться не следует. Генерал-фельдмаршал всегда будет рядом.
О графе Головине и говорить не приходится. Николай Федорович оказал немалые услуги, когда светлейшего валили, а Долгоруких Головину любить не за что.
И, конечно же, надо еще привлечь соотечественников: камергера Левенвольда, генерала Миниха… Миних честолюбив безмерно. На фасаде дома своего приказал изобразить победительные знамена. Лукав и жесток. Прикидывается другом всех, не любя никого. Рвется к власти, мечтает о звании генералиссимуса. У него свои счеты с Левенвольдом, он ненавидит и его, Остермана.
Но сейчас надо позабыть о неладах. Пришло время прибрать к рукам убогую, дикую, презренную Россию, выдвинуть на самые важные места своих людей. Сделать их воспитателями отроков из аристократических семейств.
Все следует обмозговать… Припомнить полезные имена.
А сколько есть неведомых боярских ненавистников, и подтверждение тому — вот эти листы, лежащие на столе.
Нет, ваши сиятельства Долгорукие, не сидеть вашему роду возле престола российского, как о том вожделеете.
Он точно рассчитал, выждал, когда Меншиков, предав вчерашних друзей, переметнулся к старой знати, а она кознями подготовила расправу с ненавистным временщиком, рассчитал — и общими усилиями свалили светлейшего. Теперь очередь за Долгорукими.
Поездка к остякам
Церковь святого Спаса построили быстро, и теперь Меншиков в ней и проповеди читал, и на клиросе пел всенощные, был церковным старостой, звонарем, дьячком, причетником.
Обладая великолепной памятью, он знал наизусть святцы, деяния апостолов, многие притчи и страницы священного писания.
Надев очки в черепаховой оправе, делал вид, что читает из Евангелия поучения:
— Благо мне, господи, что смирил мя… Бог смиренным дает благодать…
Он призывал прихожан к послушанию, покорности всякому начальству, правителю, ибо они богом посылаемы. Призывал слуг повиноваться господам, ибо они — тоже от бога.
Он получил разрешение у Миклашевского и воеводы купить в Тобольске лампады зеленой меди, кадило, водосвятную чашу с кропильницей, оловянные рюмки с крышками для вина и елея.
Батюшка Иван Протопопов съездил нартами в Кондинский монастырь, и в кладовушке у Меншикова появились ладан, воск, церковное вино, свечи — белые, крашенные, золоченые, тонкие и толстые, для больших подсвечников и ручные.
Ему не давала покоя мысль, что в другой березовской церкви хранятся иконы святителя Николая и архангела Михаила, от Ермака полученные, а в «сборной избе» казачьей сотни стоит в углу обветшалое знамя ермаковской дружины. Вот бы все это перенести к себе, в свою церковь.
Он подумывал об иконостасе. А после поучений из божественных писаний любил вести неторопливые беседы с Матвеем Баженовым — один на один. О телесном храме, исправленном двоедушном сердце. Кто знает, может быть, Бобровский расспрашивает Матвея и об этих доверительных беседах. Царевы послухи везде. Имеющий уши да слышит.
Они садились на скамье на бугорке, возле хлипкой звонницы. Внизу, у моста через речку, темнели казачьи избы, солдатская караулка, и Меншиков глуховатым голосом говорил:
— Было время, Матвей, когда у меня в приемной князья да графья часами ждали… А теперь мне с тобой приятнее беседовать, чем с ними… Ты бесхитростный… Земля что? Юдоль печали. Все тлен, окромя души… Все пятое-десятое… Блаженны алчущие и жаждущие правды: ибо они насытятся.
И Матвей, соглашаясь, поглаживал бороду, а потом каждому знакомому березовцу рассказывал, как умело владеет топором Данилыч, как прост он в обращении, ну прямо святой человек, и как повезло городу, что у них появился такой поселенец. Когда Бобровский расспрашивал Баженова, Матвей с удовольствием передавал содержание этих бесед, и у воеводы отступало сумнительство. В письмах губернатору он сообщал, что иным стал опальный, совсем иным, смиренным.
Долгорукий только кривился, бормотал недоверчиво: «Старый комедиант» — и думал, что наивные эти березовцы верят волку, напялившему овечью шкуру.
* * *
На сей раз в доме воеводы ели блины с топленым маслом.
Кроме всегдашних гостей — казачьего атамана Лихачева, протопопа Какаулина, поручика Верха, был еще и капитан Миклашевский, нудившийся в служебной ссылке и теперь частенько заглядывавший вечерами к Бобровским. Если других гостей воевода встречал в горнице, то капитана — в сенях.
На столе весело посапывал чайник с конфоркой, носила вместе с прислугой блины из кухни пышнотелая, с добрыми коровьими глазами Софья. И хотя за стенами ярилась пурга, в избе было тепло, уютно. Софья снова обносила гостей чарками и получала свои поцелуи.
Больше всех, по своему обыкновению, разглагольствовал Берх, словно усиленно упражнялся в русском языке.
— А ведаете вы, как остяки присягу приносят? — вопрошал он, обращаясь к Миклашевскому как новому слушателю. — Кругом становятся на колени… Внутри круга — э-это, как это… медвежатина и топор… И хором, спевно повторяют за мной: «Если государю верен не буду, ясак не уплачу, пусть медведь меня изорвет, топор голову отрубит. Гай!»
Софья принесла новую гору ноздреватых, подрумяненных, лоснящихся блинов, поглядела особенно ласково на капитана:
— Кушайте на здоровье!
— Расскажи, Берх, капитану про кортик, что губернатор прислал старшине остяцкому, — громыхнул Бобровский, выжидательно вскинув седые брови.
Эту историю здесь знали все, но Берх с удовольствием ее повторил. Оказывается, когда за верную службу прислал Долгорукий из Тобольска кортик с орлиной головой на эфесе, то остяк Лулай, вытащив сей клинок из ножен, потрогал пальцем и сокрушенно покачал головой: «Тупой… Рыба не поскоблишь…»
Надзиратель за новокрещенными поручик Берх мог бы поведать еще много историй, да ведь не каждую и расскажешь.
Вот как, например, презренный Какаулин крестил остяков. Приехал с толмачом и солдатами, собрал их и говорит: «Идолов-болванов сожгите. Построим церковь ради веры справедливой. Кто примет ее — с того сымутся все ясачные недоимки и не будет платить ясак три года, получит шапку, рубашку, рукавицы и чирики».
Остяки молча помялись и разошлись.
Какаулин снова их собрал. Уломал двоих — мужа и жену.
Они зашли по шею в воду. Им, посинелым, надели кресты. Подарки выдали. Женщина получила имя Павола, мужчина — Иван. Ну, а потом Какаулин враз распоясался. Вызвал Паволу на исповедь. Она не пришла. Он ей приказал: «Пятьдесят белок в наказание принеси»: Сначала на идола в их юрте плевал, а потом сказал Ивану: «Ладно, держи у себя болвана, только за то давай еще четыре соболя да шесть горностаев. Шайтан мне брат, я с ним поделюсь. Неси рухлядь в мою лодку и меня туда же».