Все было, как всегда, только не было Дарьюшки, только в гробу под рукой ее лежала записка с именем помершей.
Он упал лицом на ее грудь и застыл. «Далеко же занесла тебя смерть, горлинка моя, свет мой и радость».
Выла Тимуля. Судорожно дергалось одутловатое лицо Мартына.
Мария припала к матери. Жалобным, детским голосом вскрикивала, вопрошая и умоляя:
— Матушка… Неужто никогда боле не увижу тебя, матушка?..
Вонзаясь в сердце, входили гвозди в гроб, вколачиваемые безразличными руками. «Матушка… Матушка…»
Вокруг стояли солдаты конвоя, дворовые, жители села, сиротски тулились друг к другу чада. Мария, оторвавшись от матери, прижала к себе сестру, брата, словно давая обет, что отныне берет на себя заботу о них.
Издали неотрывно смотрел на Марию розоволикий поручик Степан Крюковский. Он недавно похоронил мать и понимал горе этой девушки, может быть, больше, чем кто-нибудь другой. Понимал, как трудно ей будет в Сибири, среди грубых людей, в тяжкой жизни не для ее хрупких плеч.
Во всем пути старался Крюковский как мог облегчить ее участь, пытался заговорить. Но Мария пугливо сторонилась, отвечала односложно, словно через силу.
Поднимался от кадила синевато-сизый дым, священник трижды бросил лопатой землю в яму с гробом, каждый раз крестя лопату. На гроб посыпались комья. Кормилица Анна воткнула в холмик небольшой крест.
…А Волга катила свои волны, и птицы славили весну.
Тобольск
Тобольск, окруженный зубчатой кремлевской стеной с островерхими башнями, трехъярусной, горделиво вознесшейся звонницей, взобрался на высокую гору и оттуда самодовольно поглядывал на леса, полевые рядна диких тюльпанов, на Тобол, Заиртышье с его погостами, слюдяными рудниками, мельницами, дьячими и конных казаков покосами, Чукманским мысом, где, сказывали, думал свою думу Ермак Тимофеевич.
В центре сибирской столицы возвышались дворец генерал-губернатора, пятиглавый Софийский собор, окруженные каменной стеной владения митрополита в глубине разросшегося сада, арсенал, еще ермаковских времен, и кукольный театр-вертеп с учеными животными. Здесь взятый в плен под Полтавой бременский лейтенант ставил комедии.
После большого пожара тринадцать лет назад город успел прийти в себя. В нем было уже около тридцати каменных церквей, тысяч десять хороших домов. Вытянулась гряда новых каменных строений, возведенных местным архитектором Семеном Ремезовым, а пятистенный дом купца Корнильева, словно приосанясь, стоял на подклети, светил стеклами окон, и на его мощеном дворе виднелась «белая» баня.
Недавно открылся даже игорный дом, где восседал сосланный в эти края итальянец Монтенио с рваными ноздрями и шельмоватыми глазами.
Десятки дорог из Европы в Азию стекались в одну — к Тобольску, и по ней везли соль, хлеб, чай в больших цибиках, шныряли служилые гарнизонов для объясачивания инородцев, плелись колодники, вихрилась ямская гоньба. На ярмарках, торжках Тобольска велась миллионная торговля, в тридцати кабаках его пили хмельную бражку, курили, во грехи, богомерзкую траву-табак.
Неспроста на гербе Тобольска лежала стрела меж двух соболей, стоящих на задних лапах, — мягкая рухлядь была главным его богатством.
Возле двухэтажного гостиного двора для иноземных купцов, у каменных амбаров, на длинных лотках в ожидании санного пути сушились меха красной лисицы, угольно-черного соболя, пышного бобра — ждали часа отсылки в государеву казну от дальней вотчины. Рядом, в ящиках, обитых войлоком, сидели белые соколы — для царевой охоты.
…Город, уже проведавший, что вскоре появится здесь опальный Меншиков со своей фамилией, нетерпеливо ждал этой встречи. Жители то и дело спускались к набережной, поглядывали, не плывут ли баржи с конвоем, обменивались рассуждениями, что, мол, все под богом ходим, от сумы да от тюрьмы спасения нет, что посеешь, то и пожнешь.
Проявлял в своем дворце нетерпеливость и седовласый генерал-губернатор Сибири князь Долгорукий: мстительно ожидая минуту, когда сможет насладиться видом поверженного подруга, не без участия которого отправили его в почетную ссылку. Долгорукий с кровью отрывал тогда от сердца Питербурх, его ассамблеи, карнавалы, друзей — ехал на каторгу. Написал отсюда письмо светлейшему, называя его отцом и благодетелем, выражал надежду, что в заботах тот его не оставит, обещал служить всем сердцем, не жалея здоровья, насколько слабого разума хватит. Да ответа от спесивца не дождался.
Ну ничего, теперь этот выродок свое получит!
А Сибирь — что? Оказалась дном золотым, матерью родной, о какой и мечтать не смел. Деньги рекой потекли: за освобождение от рекрутчины, за льготы торговым людям, за мягкую рухлядь.
Владения были огромны. До царя далеко: всю почту, что шла туда, Долгорукий проверял; на узком перевале поставил заслон — ни одна душа не могла теперь без его ведома добраться до России. Здесь, за Уральским хребтом, в тайге да тундре, он главный судья, военачальник, раздатчик жалованья и чинов, гнева и милости — бог земной! Пришло ощущение безграничной власти, полного и упоительного своеволия.
Дворец тобольский отстроил князь с роскошью — и в Москве, пожалуй, мало таких. Приказал доставить ему мастеров-оружейников из Тулы и Суздаля, пушечных литейцев.
Вчера выезжал на нижний посад. Любил похвастаться своим выездом — с дорогим набором, с форейтором, пощелкивающим бичом. Стороной проехал слободы кузнецов, каменщиков, печников, плотников, обогнул дубильные и зольные чаны для выделки юфтевых кож. Тоже, считай, золото.
Взыгрывали в корытах рыбьего ряда осетры, налимы, стерляди. Высились горы черной и красной икры. Дымили обжигальные печи, кучковался народ в обжорном ряду, пили квас с луком, ковыряли ягоды в решете. Зазывали в лавки самаркандцы-посудники и персидские чеканщики. Возле минарета чернобородые бухарцы выставили локотной товар: атлас, разноцветную камку, шелка, торговали перцем, корицей, пахучим индийским анисом — бадьяном.
Выйдя из кареты, Долгорукий подошел ближе: листья аниса походили на суховатые большие трубки. Лекарь говорил, настоем этого бадьяна лечат легкие. Это тоже, считай, золото.
* * *
Ссыльные плыли баржей вверх по Каме, где под парусами, где на веслах, где отпихиваясь шестами на мелях. В ином месте солдаты и дворовые тащили бечеву по берегу, и тогда Мартын старался пуще всех, упираясь что есть сил кривыми ногами в землю, надувая жилы.
Пробирались речушками Колл, Вазы, Лосьва, Тавда. Они сливались в памяти, обступали дремучими лесами, наваливались комарьем.
Россия дальняя уходила безвозвратно.
Они обгоняли колодников в баржах и все плыли, плыли дни и ночи и наконец пристали к тобольской пристани.
На берегу меж домишек собралась толпа зевак, свистела, улюлюкала, бросала комья ссохшейся грязи.
Конвой окружил ссыльных и повел их вверх по крутому Прямскому взвозу. Высоко впереди синели, взяв цвет от неба, стены кремля.
То и дело попадались татары, киргизы, монголы. На верхнем базаре большеголовый коренастый калмык, с усами и без бороды, с серебряными кольцами в ушах, рвал зубами вяленую верблюжатину. Рядом лежал лук со стрелами, а на груди калмыка висели четки из круглых косточек и ожерелье красного коралла.
Мария смотрела во все глаза на войлочные кибитки, бойкую торговлю с телег, конские табунки, отары овец, приготовленные для отправки на бойню. Стояла невыносимая жара. Запах крови перемешался со сладковатым запахом мыловарен, парафина свечной мастерской, винокурен, и у Марии начала кружиться голова.
У небольших домов с резными потрескавшимися наличниками, почернелыми трубами разгуливали коровы, блаженствовали в грязи пятнистые боровы, гомонили вездесущие воробьи.
Покачиваясь, брел по деревянному тротуару пьяный в легкой поддевке. За невысоким, из широких деревянных пик, забором, повизгивая, взлетали на качелях две юные тоболянки, и Мария позавидовала их беззаботному веселью.