Картина предстала безотрадная. Желая получить мзду побольше, Нарышкины драли десять шкур. В Шацком уезде оброк на крестьян увеличили за короткий срок в шестнадцать раз, барщину — втрое. Какой-то приказчик Клим брал себе за полцены и даже безденежно крестьянские пожитки, скотину, лошадей. Крестьяне просили учинить «милостивое и рассмотрительное решение, чтобы не помереть голодной смертью и отписать нас в дворцовую волость».
Остерман задумался. Все же как глупы эти Нарышкины и иже с ними, подрубающие сук, на котором сидят. Землевладельцы дальновидные стараются вести хозяйство обдуманно и тем повысить доход. Не бегут же крестьяне из его собственной вотчины. Хотя и у них повинности немалые: на каждое тягло назначил он по восемь десятин пашни, по десятине сенокоса, приносить запасы к столу, поставлять подводы, баб для прядильни, оброк денежный… Но больше установленного, ради пустой прихоти, с крестьян требовать не станет.
Надо бы подготовить рекомендации тайному совету, напомнить, что Петр I издал указ, запрещающий помещикам приводить крестьян в конечное разорение.
Ходоки, однако, достойны сурового наказания. Их просьба отписать крепостных от законных владельцев не токмо предерзостна, но прямо преступна. Чтоб неповадно было им с такими челобитными шастать, да еще без дозволения господ, надлежит бить кнутом без пощады…
Затем барон вызвал к себе канцеляриста преклонных лет Михайлу Ендовицкого с корреспонденцией иностранных послов.
Конечно, было бы наивно полагать, что дипломаты могут доверить частной переписке какие-либо серьезные секреты. И все же… и все же… Тем более что Михайло великий мастер по тайному вскрытию писем. Он так ловко разрезал сургучные печати, а потом склеивал их, что в увеличительное стекло ничего не обнаружишь.
Иностранные послы норовили подсечь свою рыбку в мутной воде дворцовой сумятицы. Многие вожделели: власть ослабеет, гляди, вчерашние бояре похоронят Петровы реформы, возвратят Россию с отсталости.
Михайло с поклоном протянул вице-канцлеру готовые копии писем. Остерман пробежал их глазами и пообещал канцеляристу:
— Жди к рождеству прибавку к жалованью.
Михайло скромно потупился:
— Премного благодарен…
В это время в кабинет Остермана ворвался Иван Долгорукий. Вот никак не мог Андрей Иванович привыкнуть к этим внезапным налетам.
— Хватит, барон, штаны протирать — его величество приглашает тебя поехать с нами сейчас же на охоту!
Сатана побери ваши охоты, до них ли ему! Но и отказаться было невозможно.
— Это большая честь для покорнейшего слуги императора, — сказал Остерман. — Немедля приду…
Долгорукий убежал, а вице-канцлер уложил в небольшую сафьяновую сумку копии с писем послов, сунул сумку в широкий карман кафтана и отправился к Лефортову дворцу.
Там уже бурлил людской поток: толклись почти все Долгорукие, щебетала любительница приключений царевна Елизавета в охотничьем костюме, не знали, куда девать себя, жеманные фрейлины, пробегали пахнущие псиной егеря, ведя борзых на сворах.
Остерман ненавидел эти выезды на охоту. В прошлый раз он верхом трясся лесной тропой, когда егермейстер показал молодому императору на вырытую в снегу яму, из которой шла струйка пара:
— Ведмедь.
Все спешились, сполз с седла и Остерман.
Вдруг у Петра заплясали чертинки в выпуклых глазах.
— Андрей Иванович, — лукаво обратился он к воспитателю, протягивая ему отделанный серебром английский карабин, — а ну-ка покажи нам свое искусство.
Это было так неожиданно, что Остерман растерялся.
— Что вы, ваше величество! — взмолился он. — Да я с трех шагов в дерево не попаду.
— Приучайся! — настаивал Петр. — Я так хочу! — капризно добавил он.
Остерман, обреченно вздохнув, взял карабин.
— Подымай медведя! — приказал Петр егерям.
Один из них — саженного роста — стал ширять рогатиной в берлогу, приговаривая:
— Полно спать, Михайло Иваныч, выходи гостей встречать.
В берлоге послышалось недовольное кряхтенье, а вслед за ним злой рев, и показалась бурая голова зверя.
Остерман вжал приклад в плечо, зажмурившись, выстрелил. Отдача шатнула его, чуть не сбила с ног. Как позже выяснилось, пуля срезала у зверя кончик уха. Медведь, яростно рыча, легко выскочил из берлоги, повел злобными глазками и огромными прыжками бросился на людей. Но в тот же миг два егеря вонзили ему в бок и брюхо рогатины. Медведь упал с жалобным ревом, пытался подняться. Петр, выхватил из рук Остермана карабин, в мгновение зарядил его и выстрелил. Медведь задергал лапами и вытянулся в луже крови.
— Эх, барон, ты и стреляешь, как баба! — злорадно сказал Иван и расхохотался.
…Остерману удалось незаметно улизнуть с охоты в домик, выстроенный неподалеку по царскому указу. Здесь у барона была своя комната с камином. Остерман заперся, зажег свечу и, раскрыв сумку, стал снова, на этот раз внимательно, вчитываться в копии писем посланника Пруссии Мардерфельда, английского — Витфорда, голландского резидента де Биэ. В письме испанского посла герцога де Лириа он наткнулся на любопытное место: «В России всяк дворянин хлопочет о личной выгоде и ради своей цели готов продать отца, мать, родных и друзей».
Ну что ж, наблюдение не лишено меткости. А вот строки и похлеще: «Все в России в расстройстве. Царь не занимается делами, денег никому не платят, и бог знает до чего дойдут финансы: каждый ворует, сколько может… Учреждения остановили свои дела, жалоб бездна, каждый делает то, что придет ему на ум!»
…Остерман аккуратно сложил письма и прислушался. Ловчие трубили конец охоты. Вскоре в большой соседней комнате послышались громкие голоса — возвратились Петр и Иван. Комната эта была отделена от спаленки вице-канцлера лишь дощатой перегородкой, выкрашенной под дуб.
Задув свечу, Остерман прильнул к щели. В ярко освещенной комнате юнцы сидели на толстом персидском ковре перед жбанами с вином. У Петра были здесь изрядные запасы их в дальнем шкафу. Остерман успел как-то обследовать его погребок: рейнвейн соседствовал с каталонским, бордо — с хересом.
Судя по форме жбанов, винолюбы пробавлялись бургундским и мадерой. Ну, да дьявол с ними! Чем бы ни тешилось их величество, лишь бы подписывало нужные указы и не заставляло его охотиться на медведей.
Иван — слабость Петра. Он прощает ему предерзости и держит для него всегда отверстые объятия. Иван хмелел редко. Как правило, старался подпоить своего дружка, сам оставаясь почти трезвым.
Сквозь щель Остерману виден профиль Ивана. Ничего не скажешь — красив, прямо Аполлон Бельведерский. Но для своих восемнадцати лет этот майор Преображенского полка дремуче необразован и предается безмерному женонеистовству. Недавно взял на блудодеяние жену генерала князя Трубецкого и бивал князя в его собственном доме, хотел из окна выбросить, да младые друзья, с кем вместе потешались, отговорили.
Сейчас Иван сидел в лазоревом камзоле, штанах белого атласа. Сбоку на ковре в беспорядке валялись малиновая епанча, обляпанные грязью сапоги со шпорами и черная, на меху, шляпа с плюмажем.
— Кабы знал ты, государь, какую кантату сочинил тебе кавалер де Гиро.
— Разве? — заинтересовался Петр, на прыщеватом лице его с выпуклым лбом, детски-пухлыми губами появилось выражение любопытства. — Это кто ж такой?
— Францужский дворянин, на службу к нам проситься приехал, — ответил Иван. — А намедни, увидя твое величие, оную кантату написал. Я ее в коллегию отдал, и там перевели. Вот послушай, государь. — Иван налил в чарку царя вина, миновав свою, оперся правой рукой о ковер и, достав из кармана камзола бумагу, стал читать с ложным пафосом: «Сколько божественных деяний совершено вашим величеством. Их перечислить невозможно, как счесть звезды на небе. Моя смелость потерпела фиаско среди океана ваших добродетелей. Солнце не нуждается в похвалах…»
«Кажется, у Ювенала писано. — подумал с усмешкой Остерман. — „Ничего нет такого, чему б не поверила власть благосклонно, когда ее хвалят…“»