Он умел любоваться людьми — это видно в его картинах. Он умел любить друзей, но, судя по всему, не слишком хорошо умел это выражать. Во всех жизнеописаниях Ватто царит некоторое недоумение; внимательно в них вчитавшись, можно заметить, что авторы стараются говорить о годах его зрелости как о цепи тягостных испытаний, желая, видимо, оправдать то, что в глазах здравомыслящих людей воспринималось постыдной неблагодарностью.
На этих страницах нет желания убедить читателя в возможности однозначного решения только что высказанных предположений. Во-первых, к ним не раз придется возвращаться, во-вторых, и сам Ватто вряд ли знал о себе правду. Важно лишь, чтобы сомнения и готовность к неожиданностям не покидали нас и в дальнейшем путешествии во времени, вслед за течением жизни Антуана Ватто.
Теперь же он скрылся от глаз большинства знавших его людей и, следовательно, от глаз биографа. Известно лишь, что вместе с художником Влейгельсом он поселился в доме состоятельного чиновника месье Ле Брена, приходившегося родным племянником Шарлю Ле Брену, знаменитому некогда придворному живописцу. Это произошло либо в 1718, либо в 1719 году. Мы не знаем никаких фактов жизни Ватто со времени его принятия в Академию до его путешествия в Лондон в 1720 году. Есть картины, которые с известной уверенностью можно датировать этими годами, о них речь впереди. И есть текущая вокруг Ватто жизнь, известная нам хоть и не до конца, но все же лучше, чем жизнь самого художника.
ОТСТУПЛЕНИЕ: О ВРЕМЕНАХ И НРАВАХ
Итак — год 1717-й. Ватто еще живет у Кроза, пишет «Паломничество на остров Кифера», получает звание академика. Идет третий год регентства, и уже не только самые проницательные умы начинают различать, как поверхностны перемены. Надо отдать этим переменам должное, они были сервированы с умением и с любовью к делу: Филипп Орлеанский хотел и умел нравиться. Между тем, когда юный поэт Аруэ, столь известный впоследствии под именем Вольтера, написал эпиграмму против регента, незамедлительно последовало изгнание. Полагая, однако, что литературный вкус герцога и его легкий нрав послужат залогом снисходительности, Франсуа Аруэ явился в Париж, чтобы предложить Французскому театру трагедию «Эдип». Как раз в это время герцог приказал вдвое сократить число лошадей в королевских (отнюдь не в своих) конюшнях из соображений государственной экономии. И тут же по Парижу полетела будто бы сказанная Аруэ фраза: «Было бы куда лучше наполовину сократить число ослов, которые окружают его величество». Вольтер оказался в Бастилии, хотя, говорят, регент оценил острословие молодого литератора. Разумеется, поддерживался слух, что виновником заключения Аруэ в Бастилию был не сам добродушный и снисходительный регент, но всесильный аббат Дюбуа, воспитатель герцога, получавший в пору регентства один государственный пост за другим и ставший практически правителем страны. Деля со своим воспитанником и повелителем власть, он успевал едва ли не наравне с ним участвовать в самых низменных оргиях.
«Среди своего разгула и своих шутовских выходок человек этот всегда сохранял некоторого рода серьезную извращенность, и можно было бы сказать, что в потемках его души ум постоянно бодрствует».
Луи Блан
Именно Дюбуа направлял постыдные заигрывания с Англией, скрываемые даже от двора, именно он брал на себя небрежные жестокости вроде ареста Вольтера. Регент полностью находился у него в подчинении, искренне, впрочем, полагая, что дела обстоят наоборот.
«Je suis du bois dont on fait les cuistres,
Et cuistre je fus autrefois;
Mais à présent je suis du bois
Dont on fait les ministres.
Je ne trouve pas étonnant
Que l’on fasse un ministre,
Et même un prélat important,
D’un maq……, d’un cuistre.
Rien ne me surprend en cela:
Et ne sait-on pas comme
De son cheval, Caligula
Fit un consul à Rome?»
[33] Анонимная эпиграмма на аббата Дюбуа
Когда молодого вольнодумца Аруэ отправляли в Бастилию регент или аббат, чьи дела уже ни для кого не были тайной, не нужно было особой проницательности, чтобы видеть постыдность ситуации. Свобода нравов, сначала казавшаяся хотя бы менее скучной, чем прежнее ханжество Версаля, вскоре обернулась просто убожеством.
Что же касается третьего сословия, то оно начинало понемногу понимать, что все более унижаемая нравственность может со временем стать оружием в борьбе против дворянства. Добродетель, как ни суди, сродни порядку, порядок лежит в основе усердной работы, бедняки скорее доверятся добродетельному дельцу, чем распутному феодалу, который ничего не делает и бесчестит крестьянских красоток. Все это еще лишь зрело подспудно, еще не было высказано, но тучная почва уже подготавливалась.
«Я не знаю, кто полезнее государству — напудренный сеньор, знающий с точностью, в котором часу ложится и в котором встает король, или негоциант, который обогащает страну, посылая из своего кабинета приказы в Сурат или Каир, и содействует счастью всего мира».
Вольтер
Когда же беспутный принц стал проявлять жестокость, как в истории с Вольтером, насторожились и прежние его сторонники из числа просвещенных аристократов и чиновников. Если в Пале-Руаяле все дозволено, почему попирается вольнодумие за пределами дворца! Было далеко до возмущения, но разочарование наступало.
Что знает, что думает об этом Антуан Ватто? В бытность его у Кроза он слышал о политике много пылких мнений, среди которых, возможно, звучали не только анекдоты, не только печальные рассуждения об анемичной политике, но и трезвые мысли о том, что регент или его министр все же способны понимать значение промышленности и торговли. В бытность у Кроза, незадолго до получения им звания академика, он, как и все любознательные парижане, с удивлением следит за известиями о приезде в Париж русского монарха с непроизносимым для француза титулом «царь». О нем рассказывали много странного: как он отказался поселиться в Лувре, в бывших апартаментах Анны Австрийской, и предпочел им куда более скромный особняк Ледигьер, где улегся спать на собственной складной койке, презрев роскошную постель, украшенную золотой бахромой и султанами. Рассказывали, несомненно, что регент (которому можно было отказать во многом, но не в тонкости суждений) после часовой беседы с «Пьером первым», переводчиком коей служил князь Куракин, говорил о редком уме русского царя.
«Сегодня был мне нанесен знаменательный визит, то был визит моего героя „Царя“. У него превосходные манеры, если говорить о них как о манерах человека, лишенного претензий и аффектации. Он судит обо всем справедливо. Он говорит на дурном немецком[34] языке, но может объяснить все и превосходно поддерживает беседу».
Письмо герцогини Орлеанской, принцессы Палатинской своей сестре от 14 мая 1717 года
О Петре говорили в Париже немало вздора, однако любознательность, серьезность и обширные познания царя вызывали удивление и восхищение. В доме инвалидов он пробовал солдатский хлеб, пил с ними вино, в госпитале, пощупав пульс умирающего солдата, объявил, что тот останется жить, и не ошибся. Регент старался развлекать царя на свой лад, но Петр больше интересовался фортификацией, нежели танцовщицами, хотя и не отказывал им в своем внимании. Самой же большой сенсацией для парижан было посещение северным властелином восьмидесятидвухлетней мадам де Ментенон в монастыре Сен-Сир в час, когда она еще лежала в постели, и тонкий комплимент, который был сказал царем некоронованной королеве. Немногие — и уж, конечно, не Ватто — могли разглядеть, как заметна делается дряхлость французской монархии при взгляде на пылкую деятельность властителя, строящего монархию новую. И все же крупицы и этих впечатлений добавляли новую долю скепсиса к размышлениям французов.