И меня спасла. Все тяжело, и все просто. Тяжело идти, встречая не только светлые души, но и отпетых негодяев. Просто жить, не убивая в себе чувство собственного существования, иначе пропадешь.
– Хорошо, – возразил я, – но поэзия, как и предельное еловой как «слезы Вселенной в лопатках», не только разжигает, но и умерщвляет любовь.
– Это у кого как. Говорят по-разному. Говорят и о бабьем часе, о том, что с природой не поспоришь. Все это так, но нельзя всех стричь под одну гребенку. Слабые женские души самоутверждаются через длинные ухаживания, а у меня самоутверждение шло через литературу и работу. Одиночество скрашивала Верочка.
Содержать молодого партнера? Низа что на свете! А быть содержанкой или любовницей у какого-нибудь седого борова в голову не приходило: я слишком самостоятельна и брезглива. Мой Ванечка – грешник: пил, был непрактичный. Но Боже мой, сколько страсти, нежности, чистоты, мужества! Он и в океан-то ушел зарабатывать для меня деньги.
Со мной случилось то, что случается с нашей сестрой: кого надо – нет, а кого не надо – хоть пруд пруди. И я предпочла одиночество в надежде на свою звезду. «Все или ничего» – мой принцип. Воровать ласки, выдавать подделку за любовь – путь в преисподнюю. И те, кто поставил крест на этих «предрассудках», заплатил страшную цену и будет долго платить. Я ведь журналист, и поверь мне: Апокалипсис начинается с оскудения душ.
– Согласен, но можно ведь любить и не обязательно быть любимой?
Юлька снова вместо ответа прочла стихи, на сей раз Евдокии Растопчиной:
Безумная! Зачем, зачем себя ты губишь?..
Условья счастия тобой не поняты:
Раба ты, женщина, когда сама полюбишь,
И царствуешь, когда любима ты!
– И что же лучше? Любить или быть любимой?
– Ах, Андрей, дорогой ты мой человек, это все риторика. Неразделенная любовь – это саморазрушение, и пить этот сладкий яд я никому не советую. Главное – истина взаимных чувств. Вон, посмотри на мою судьбу, – Юлька кивнула на портрет бородача струбкой. – Мы счастливы. Я родилась восемнадцатого августа, ты помнишь? Но на самом деле я родилась второго октября, в день встречи с Антоном.
– Кто же вас свел? Господин случай?
– И сказать смешно, и утаить грешно: я сама к нему пришла! Приехала в Калининград на конференцию. День был напряженный, вечер шумный – много шампанского. Вернулась в гостиницу, вошла в номер и, не зажигая света, как нив чем не бывало крепко заснула. Утром на столе меня ждали цветы и записка: «Сударыня! Вы перепутали номер, но я благодарю судьбу за ошибку. Капитан Звонарев».
Я была в ужасе и пулей полетела к себе. Горничная заливалась смехом и рассказывала о том, как благородный идальго всю ночь проспал на стульях у стойки администратора.
Вечером я зашла извиниться. Мы долго гуляли в парке. Я заряжала руки у берез, он любовался, как ветер гонит желтый лист в голых ветвях, а потом зажглась голубая звезда. Наша звезда.
– И где же сейчас звезда твоя?
– Вернется через пять месяцев из дальнего плавания.
1999
Когда плачет ива
Меня пригласили в Н-ск читать лекции о Пушкине. Поехал. Заканчивая выступление в актовом зале университета, заметил:
– А вообще-то о Пушкине надо не рассказывать, а петь!
– Правильно! – откликнулся кто-то, и тут же между рядами зашуршала шелком женщина в красном. Вспорхнула, а не взошла на сцену и села за рояль. «Наверняка в прошлом она была птицей», – подумал я и не ошибся, услышав соловьиный голос.
Она запела песню Земфиры из поэмы «Цыгане»:
Старый муж, грозный муж,
Режь меня, жги меня:
Я тверда, не боюсь
Ни ножа, ни огня.
Ненавижу тебя,
Презираю тебя;
Я другого люблю,
Умираю, любя.
Режь меня, жги меня:
Не скажу ничего;
Старый муж, грозный муж,
Не узнаешь его.
Она душой и телом отдавалась музыке. Ее чистое сопрано даже тучи разогнало за высокими окнами, и на замиравшую от восторга публику полетели золотые стрелы выглянувшего солнца. А певица, стройная, гибкая, с волной пепельных волос, заряжала колдовской силой пушкинских строк:
Он свежее весны,
Жарче летнего дня;
Как он молод и смел!
Как он любит меня!
Белокурая дебелая соседка справа заметила вполголоса: «Женщина-театр», а сосед слева сообщил: «Она ваша землячка». «Во как!» – подумал я и с удвоенным вниманием продолжал слушать.
Зал застонал и взорвался аплодисментами. «Земфира» низко-низко поклонилась и уже степенно, лебедушкой поплыла на свое место. Ее сменяли один за другим новые поклонники поэта и пели романсы или арии из опер. Я сидел счастливый, в потоке любви к Пушкину и благодарил судьбу за редкую, удивительную встречу.
Под занавес на сцену поднялся высокий седой брюнет, окинул присутствующих печальными, умными глазами, кому-то кивнул, улыбнулся и запел. Мы услышали не очень сильный, но необыкновенно красивый баритон:
Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?
Это были пушкинские «Дорожные жалобы» с чудной, но неизвестной музыкой. Я вопросительно посмотрел на соседку, но она только пожала плечами в ответ. Снова взглянул на седого брюнета – и не узнал его: теперь это был молодой, жизнерадостный человек. Он весь светился. Господи, как преображает пушкинское слово!
Когда он закончил, раздались громкие возгласы: «Браво!», «Бравис-симо!» – но певец только раскланялся и легким решительным шагом удалился за кулисы.
Зал задвигался, загудел. Меня окружили, посыпались вопросы:
– Была ли кольчуга у Дантеса?
– Где родился Ганнибал: в Эфиопии или в Нигерии?
– Какая из версий утаенной любви Пушкина вам ближе?
– Так кто же была Натали – бездушная примадонна, гризетка с замашками провинциальной барышни или поэтическая красавица со знаком будущего страдания на челе?
Стиснутый, оглушенный, я развел руками:
– А вы сами-то как думаете?
– Я думаю, что права Марина Цветаева: «Он хотел нуль, ибо сам был все!»
– А я верю самому Пушкину:
Исполнились мои желания.
Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна, —
Чистейшей прелести чистейший образец.
И снова вопросы. Я с тоской озирался по сторонам, выглядывая «Земфиру», и увидел ее у белой колонны. Землячка поняла и, не раздумывая, пришла на помощь: увела на кафедру пить кофе.
Пока Анна – так звали мою новую знакомую – возилась с заваркой, я смотрел на ее точеную шею, на пышную волну волос и думал: «Так кем же она была в прошлом? Птицей или гетерой в древних Афинах? Ведь умна, раскованна и влекуща. А может, субреткой какой-нибудь французской графини во времена Вольтера? Как ловко она управляется с кофейником и как щебечет о тайнах провинциального Н-ска! Но это сопрано, эти завораживающие, волнующие, тревожные глаза могли быть только у Полины Виардо или у петербургской принцессы ночи княгини Евдокии Голицыной…» В сознании вспыхнули пушкинские строчки: