Я слушал и видел, как разбросанные взрывом японские декорации летят куда-то в бездну, а вместо них явственно проступают темные, страшные лики пережитого, от которого чья-то властная рука отворачивала мое сознание.
…Растерзанное тело нищего солдата в кривом, пыльном переулке прииска. Торжествующая красная рожа соседа, забившего горемыку за горсть картошки. Зеленая трава, залитая алой кровью. Медный котелок, из которого выкатились белые горошины…
…Молодая баба, широко раскрытыми глазами взирающая на огромный портрет Сталина: «Какой баской!» Пеняющая ей старая горнячка с испитым лицом, в резиновых чунях: «Че шары-то вылупила – все равно жрать нечего!»…
…Резкий свист кнута объездчика, разом скосившего моего приятеля Равильку за шляпу подсолнуха…
…Холодный, гулкий зал школы-церкви. Оборванная толпа синих от голода ребятишек, с которыми я пою утренний гимн Советскому Союзу…
…Выжженная солнцем и голодом жаркая казахская степь…
Мелькали лица, города, полустанки, но не исчезало бледное, с волчьим оскалом лицо человека в белых бурках, который назидательно гнусавит: «Мы – великая страна! У нас даже морозы самые сильные!»
Алексей Михайлович давно закончил читать, а я, во власти нахлынувших воспоминаний, молчал.
Это было не потрясение, нет. Это было озарение. Неизвестный поэт властно вторгся в мое сознание и заставил посмотреть прямо в глаза черту.
Наконец я спросил:
– Кто? Кто автор?
– Мой колымский друг.
Я не стал уточнять и допытываться у этих внимательных, испытующих глаз. Ясно: Михалыч берег товарища. Да и зачем уточнять? Дело сделано. Башня, в которую меня замуровали, взорвана, и душа ожила в живительной струе первой правды. Тогда я еще не знал, что эта струйка уведет меня в страну «внутренней эмиграции».
Осушили на посошок, и я стал прощаться, но бригадир придержал меня, железной клешней стиснув мою ладонь:
– Тебе надо учиться, и учиться в Москве, куда вернулись последние могикане. И помни: никогда не отказывайся от себя, от своего Я. Пока живешь– не умирай!
Мы обнялись…
И вот, тридцать лет спустя, я снова пережил то светлое воскресение и узнал имя автора тех взрывчатых стихов.
Это был Варлам Шаламов.
1995
Душа хранит
Страдает, всякий, кто живет.
А. С. Пушкин
В октябре восемьдесят шестого года в Челябинском клубе книголюбов я встретил Геннадия Суздалева. Он только что вернулся с Высших литературных курсов и делился еще не пересохшими московскими впечатлениями, а я в ту пору живо интересовался новым голосом в русской поэзии – Татьяной Смертиной – и, конечно, не утерпел, спросил:
– Что она нового написала? Где прочесть?
Геннадий Матвеевич с досадой отмахнулся:
– Татьяна? Пишет, витийствует! – и неожиданно задал вопрос: – Прасолова читал? Привез его сборник и, представь себе, не могу оторваться.
На уме вертелось, но убей – не помню, где встречал этого поэта. А Суздалев, не дожидаясь ответа, загадочно улыбнулся васильковыми глазами и начал читать:
Я умру на рассвете,
В предназначенный час.
Что ж, одним на планете
Станет меньше средь вас.
Не рыдал на могилах,
Не носил к ним цветов,
Только все ж я любил их
И прийти к ним готов.
Я приду на рассвете
Не к могилам – к цветам,
Все, чем жил я на свете,
Тихо им передам.
К лепесткам красногубым,
К листьям, ждущим луча,
К самым нежным и грубым
Наклонюсь я, шепча:
«Был всю жизнь в окруженье,
Только не был в плену,
Будьте вы совершенней
Жизни той, что кляну.
Может, люди немного
Станут к людям добрей.
Дайте ж мне па дорогу
Капли влаги своей.
Окруженье все туже,
Но, душа, не страшись:
Смерть живая – не ужас,
Ужас – мертвая жизнь».
Я слушал проникновенное, простое чтение, а душа, пронзенная острой болью, подплывала слезами.
Ошеломленный, молча пожал руку Геннадию Михайловичу и ушел с заседания клуба. Через час уже сидел в Публичной библиотеке и с нетерпением ждал заказанного заветного томика. Наконец принесли, открываю и… О, Господи! С левой стороны разворота титульного листа на меня смотрит человек с измученными глазами – мой бывший воронежский сосед (из левого подъезда) Алексей Тимофеевич Прасолов!
Враз ожили давно забытые картины. Яркий свет памяти озарил до мельчайших подробностей тихую окраину Воронежа, где по Беговой, в доме 65а, мы проживали рядом целых семь лет.
Прасоловы с пятилетним сыном Никитой появились у нас в семидесятые годы, заняв двухкомнатную скромную квартирку на первом этаже, откуда выехал в новые хоромы певец плакатно-парадного Воронежа поэт Воловик. Жили они тихо, не вызывая ни черной, ни белой зависти.
Как сейчас, вижу сгорбленную фигурку в сером, застиранном плащике, кепочку, надвинутую на глаза, впалые щеки и проницательный взгляд умных темных глаз.
Знакомство с Алексеем Тимофеевичем у нас было поначалу шапочное: молча кивали друг другу и шли каждый в свою сторону. Но зато он быстро сошелся с другим соседом – телемастером Семеном. Тот был родом из Брянска, чуть ли не из самого Овстуга, и страшно гордился великим земляком Федором Тютчевым – знал его всего наизусть. Помню, как они посиживали на лавочке под липами и читали на спор: кто кого? Обычно выигрывал Алексей Тимофеевич, и сердитый Семен нырял в соседний гастроном за бутылкой, которую они вместе и распивали.
Однажды господин случай сблизил и нас. В июне семьдесят первого я решил опубликовать монографию. Жена поэта Татьяна работала в Центрально-Черноземном издательстве, слыла профессионалом. Лучшего редактора для моей рукописи было не сыскать. Я обратился с просьбой, она согласилась. Но фактически редактировал Алексей Тимофеевич, поскольку был вольным охотником, – сидел дома, в то время как жена сутра до вечера пропадала на службе. Жили они скудно, перебиваясь редкими гонорарами и скромной редакторской зарплатой.
За двадцать пять лет литературного труда Прасолов сподобился издать только четыре тощих поэтических сборника: три в Воронеже и один, крохотный, в «Молодой гвардии». Его мало печатали.
Многое ли подсказывает память о Воронеже шестидесятых-семидесятых? Тот же Челябинск с бронзовым Лениным в центре, те же голубые ели перед обкомом. Правда, земля потучнее, яблоки повкуснее, может быть, женщины поярче да песни позвонче, но та же несусветная ложь во всем, тот же блеск сверху и гниль снизу. Почему-то вспоминается в первую очередь Воронеж жлобов, клевавших жизнь по зернышку и живших по пословице: «Тихо – не лихо, а смиренье прибыльнее».
Но был и другой Воронеж – Воронеж Алексея Кольцова, Ивана Никитина, Ивана Бунина, Андрея Платонова, Осипа Мандельштама, Гавриила Троепольского, Анатолия Жигулина – Воронеж «неприслоненных», несломленных русских людей, родившихся на меже между южной степью и северным лесом и не раз изумлявших русскую историю отвагой и любовью к отечеству. Сейчас начинаю понимать, что Алексей Прасолов занимал в их ряду достойное место и творчеством своим дал ответ на вопрос кольцовской истомившейся души: