Пусть «чернь» считает дуэли, женщин, долги. Пусть! Она никогда не понимала ни поэзии Пушкина, ни его человеческих свойств. А мы не устанем утверждать: для понимания этого гениального человека недостаточно знать «ближайшие окрестности» его судьбы – надо ведать все окрестности исторического пространства: от первых пророков до Пастернака и Стравинского.
Да, своим творчеством поэт обязан прежде всего себе, но поднимается он на плечах гигантов духа и осуществляется живым воплощением национальной и шире – общечеловеческой – культуры.
1995
Холодное лето пятьдесят третьего
Незнакомка волновала. Стройная, свежая от легкого морозца, она неслышно прошла по комнате, села напротив меня и улыбнулась. Всем стало хорошо, разговоры оживились, посыпались новые остроты, шутки, ярче засверкало вино в бокалах.
Я откровенно, забыв приличия, любовался женщиной. Под тонкими бровями мерцали, окутывая тайной, большие черные глаза, призывно алел рот, а на плечи падала волна густых темных волос. Да, у висков предательски разбегались тонкие, еле заметные лучи, но и они были бессильны перед ее непокорной красотой.
«Господи! – мучительно думал я. – Где и когда я видел эти глаза-звезды? Неужели Аза? Но ведь минуло сорок лет! Ей сейчас должно быть за шестьдесят, а эта переживает свое женское лето. Повторение в неповторимом? Возможно…»
Но я не додумал. Подчиняясь зову нахлынувших воспоминаний, я был уже далеко от комнаты, от застольного шума и незнакомки.
Лето 1953 года действительно было холодное.
Закончив авиационную школу, я добирался в августе до Сыктывкара – места моего назначения. В дождливом деревянном Котласе пересел на старенький, видавший виды колесный пароход, оставив позади тысячи километров железной дороги, верхнюю боковую полку в вагоне и огромные серые потоки амнистированных, заливавшие все вокзалы России. Благополучно миновав эти человеческие реки (никто не покушался на мой тощий чемодан, красивый, но дешевый мундир), я теперь блаженствовал в каюте второго класса и проспал сутки, с лихвой рассчитавшись с железной дорогой за короткие сны, толчки и тычки.
В шестом часу вечера вышел на верхнюю палубу и замер в немом восторге перед редкой красотой Вычегды, ее берегов, покрытых яркими коврами вступавшей в свои права ранней северной осени.
Кто-то тронул за плечо:
– Помогите!
Я обернулся и встретился с горящими черными глазами девушки.
– Помогите открыть чемодан, – повторила она.
Я без слов легко справился с задачей. Порывшись в нехитрых пожитках, она достала книгу, выпрямилась и снова облила меня колдовским светом.
Я оробел, смутился, а она, поблагодарив, начала дотошно выпытывать: кто я такой, куда держу путь? Правда, не забыла и сама представиться:
– Аза Устинович, студентка третьего курса Ленинградского института железнодорожного транспорта.
На свой страх и риск, с палубным билетом она пробиралась в Яренск, где томился в ссылке отец. О ссылке она скажет позже, а сейчас только скупо обронила: «К отцу».
Пароходик лениво шлепал по речной глади, на корме пиликала трехрядка, заливался плачем младенец, ругалась баба – жизнь и на палубе оставалась жизнью, не обойдя и меня: я стал пленником «цыганки Азы», как окрестила ее палубная публика.
Мир для меня открывался через маленький, затерявшийся в Зауралье Пласт и пыльный степной Актюбинск, а от студентки веяло далеким, загадочным Ленинградом, морем и поэзией.
– Вы любите стихи? – спросила она.
Я чуть не выпалил: «Сам пишу!» – но вовремя прикусил язык и только кивнул.
– А Есенина?
Что я мог сказать? До 1955 года поэт был «вне закона», и в школе его «не проходили». Конечно, я слышал эту певучую фамилию, но читать в моем забытом Богом и властью прииске не сподобился.
И вот на мытой-перемытой палубе тоненькая, как тростинка, девушка в ситцевом платьице, но с огненным, дерзким взором юной королевы из сказки обрушила на мою неопытную душу блестящий каскад божественных стихов. В царственной тиши догоравшего дня, среди гулкого, вызолоченного закатом речного простора звучал ее ясный, грудной голос:
О верю, верю, счастье есть!
Еще и солнце не погасло.
Заря молитвенником красным
Пророчит благостную весть.
О верю, верю, счастье есть.
Звени, звени, златая Русь,
Волнуйся, неуемный ветер!
Блажен, кто радостью отметил
Твою пастушескую грусть.
Звени, звени, златая Русь.
Люблю я ропот буйных вод
И на волне звезды сиянье,
Благословенное страданье,
Благословляющий народ.
Люблю я ропот буйных вод.
К нам начали прислушиваться. Подошли два молодых бородатых мужика, седеющий брюнет с военной выправкой, и девушка, озорно улыбнувшись, в полный голос стала читать «Исповедь хулигана»:
Не каждый умеет петь,
Не каждому дано яблоком
Падать к чужим ногам.
Я слушал и косился на брюнета с военной выправкой, опасаясь за исход. Сердце екнуло, когда он вдруг исчез. Разошлись и догадливые мужики, но военный вернулся с невесть откуда добытым огромным букетом пылающих астр и со слезами на глазах вручил цветы Азе. Да, со слезами, поверьте мне.
Потом, на шумных и тихих перекрестках жизни, судьба сведет меня с поэтами в библиотеках Воронежа, Москвы, Петербурга, я открою россыпи русского Ренессанса, Бог наградит встречей с Твардовским, но подобной минуты, светлой, счастливой, какую подарила ленинградская студентка, мне не доведется испытать. Это, если хотите, было начало пути к моей второй церкви – Поэзии!
Мы не заметили, как блеснул последний луч заката, как тьма одолела свет. Звездопад чертил алмазами темное небо, мигали красными огнями встречные бакены и играли за бортом ночные волны. Вот уж воистину: «торжественно и тихо»…
И вдруг тишину взорвал страшный человеческий крик:
– А-аа-ааа!..
Мы оцепенели от ужаса. Крик доносился из трюма!
Догадка обожгла: так вот почему у палубных люков стояли часовые (я-то думал: военный груз), а в каютах резались в карты и хлестали водку офицеры!
Тотчас захлопали двери, дробно застучали кованые сапоги, и в трюм, как черти из табакерки, посыпались краснопогонники. И не успели мы оправиться от первого шока, как нас поразил второй: раздался выстрел.
Выяснилось: там, в вонючих, мокрых отсеках трюма, набитых до отказа зеками, прикончили строптивого раба.
Шум улегся. Красные, злые, расходились по каютам начальники, еще строже вытянулись у люков часовые, и даже волна притихла.
Мы молчали. Заливало чувство стыда: золотые берега, стихи, небо в алмазах, а там…
Аза, закрыв лицо узкими ладонями, беззвучно плакала.
Утром пришвартовались к Яренской пристани. Моросил дождь, матросы гремели сходнями, народ деловито готовился к берегу. Все было, вроде бы, обычно, но чего-то не хватало. Чего? Вчерашней громкой, полупьяной, но живой палубы.
Аза по-прежнему молчала, уйдя в себя. Когда стали прощаться, она смахнула дождинки с губ, повернулась и поцеловала, громко прошептав: «И все равно я верю, верю, счастье есть!»
Такой я ее и запомнил. На всю жизнь. Слышал: она закончила институт, вышла замуж и уехала в Сибирь.