– Понятно, ноя спрашиваю: какому делу служит Звонарева?
– Не понятно? Тебе подавай степени, звания, а я живу и работаю Юлией Александровной Звонаревой!
– Постой, постой… так это твои статьи в «Известиях»?
– Мои.
Я еще раз внимательно посмотрел в ее зеленые глаза: Пушкин, судьба либерализма в России, вечный женский вопрос, диалог с Галиной Старовойтовой – это все она? Неужели так сильны таинственные гены? И я шел этими дорогами, вот только узор судьбы индивидуальный.
– И все равно – рассказывай!
Мы поднялись и медленно пошли по Дворцовой набережной.
– Маму в сорок девятом убил рак, – начала Юлька, – а отец погиб в пятьдесят восьмом. Смешно и нелепо погиб. Всю войну летал на штурмовике – остался жив. Был испытателем, и снова Бог хранил. А тут поехал в Павловск погостить и… ночью разбился на велосипеде.
Юлька замолчала, вынула платочек, смахнула слезы, а я перекрестился: «Царствие ему Небесное». Вот уж воистину: кому быть повешенным, тот не утонет.
– Что же было потом?
– Потом был белый свет в копеечку: я осталась одна-одинешенька. Училась в десятом классе и вышла замуж за борттехника Ивана Крылова – он летал в экипаже отца. Улетела с ним с Сахалина в Ленинград. Все оставила: верных подружонок, серебряную форель в горных речках, папоротники-гиганты в тайге. Все. А что получила? Вино и слезы моего дорогого Ванечки. Пил. Демобилизовали. Ниши своей в Питере не нашел, нанялся матросом на торговое судно, и где-то в Атлантике его смыла с палубы волна.
Я снова перекрестился, но она на этот раз не осушала слез.
– Опять одна. Известно: там лучше, где нас нет. Но человек живет надеждой, и я уехала в Воронеж. Надо ли тебе рассказывать о Воронеже? Ты помнишь его полуразрушенным, помнишь его литературное былое: Тихона Задонского, Алексея Кольцова, Ивана Никитина, Андрея Платонова. Но ты не знаешь Воронежа жлобов: мстительных, едких, как перец. Конечно, и в мое время была там горстка светлых душ. Я помню молодого Василия Пескова, Николая Задонского, Эдуарда Пашнева. В «Подъеме», где начали печатать мои рассказы-крохотки, встречала Валентина Овечкина с черной повязкой на лбу, строгого Евгения Носова, тихого, в сером плащике и кепочке, Алексея Прасолова, милого, застенчивого Зиновия Анчиполовского…
Юлька замолчала, лицо ее посветлело, и мы, задумавшись, шли, и каждый несся на нахлынувшей волне воспоминаний в далекий город с необыкновенными августовскими звездопадами и царственным шествием речных белых туманов.
– Чем же ты занималась там?
– На Сахалине я увлекалась художественной гимнастикой и была голосистой. Вот и в Воронеже судьба определила меня в народный хор. Пела, плясала и училась заочно на филологическом, но недолго плясала.
Был у нас музыкант Иван Пронин – мне везет на Иванов. Играл на всех народных инструментах. Коронный номер, в котором он солировал, – «Сельское утро»: Иван степенно вышагивает по деревне, играет на рожке, а деревенские красавицы кликают буренок. На плече – длинный сыромятный плетеный кнут. Концерт шел в драмтеатре (мы давали его участникам пленума обкома партии), и черт меня дернул пошутить: Иван был уже на середине сцены, а кончик кнута еще полз за кулисами. Я возьми и наступи… Кнут натянулся струной, рукоятка перехватила горло, и бедный Иван, покраснев, как бурак, заорал на весь театр: «Мать твою! Отпусти, дура!»
Зал заколыхался от смеха, художественный руководитель стоял бледный, как смерть, мышами за занавесом (его сразу опустили) бегали чиновники. Я отделалась легким испугом: выгнали из хора. Говорят, первый, а он присутствовал на концерте, очень любил фольклор.
– И куда же ты направилась?
– Мир не без добрых людей. Иван-то и помог мне устроиться в многотиражку авиационного завода, где его дядя работал главным редактором. А в шестьдесят восьмом закончила университет и поступила в аспирантуру. Начался новый виток моей драмы. Дипломное сочинение я писала о Николае Алексеевиче Полевом, о его знаменитом «Московском телеграфе».
– Почему именно о Полевом?
– А Бог знает! На Сахалине я часто общалась с «бывшими»: купцами, дворянами, офицерами, чудом уцелевшими в годы репрессий, – и у меня подспудно зрел интерес к утраченному миру. Конечно, повлиял учитель. Историю русской литературы нам читал профессор Михаил Дмитриевич Седов – маленький, белый, как лунь. На кафедре он был Бог: знал тексты, как свою биографию, и читал Пушкина наизусть на всех европейских языках. Я любила его, как отца. Провожала с лекций, носила чай. Поползли слухи, но я не обращала внимания. Писала под его руководством курсовую, дипломную, а он написал предисловие к моей первой книге. Что греха таить? Мария Клавдиевна Телешова была права, когда говорила: «Женщина может выдвинуться только чудом или способами, ничего общего с искусством не имеющими; ей каждый шаг дается с невероятными усилиями». И я многое могла бы рассказать о жертвах, которые женщины приносят за квартиры, дипломы и диссертации.
– А тебе не приходилось приносить жертвы?
– В том плане, какой ты имеешь в виду, – нет! А вообще – по-человечески, – конечно, приходилось. И главная жертва – молчание, когда хотелось кричать. Было временами страшно до отвращения к жизни, но жизнь сильнее нашего желания жить или не жить. Как журналист я хорошо знаю цену слухам, знаю, что они могут убить, но не предполагала, что это случится и со мной.
Изначально я хотела быть на кафедре соискателем, а потом поняла: нужно глубокое погружение в архивы. Полевой, как это ни странно, – один из самых неизвестных людей России. Шутка сказать: Полевой и Пушкин! Египетская работа, и набегом здесь делу не поможешь. Поступила на заочное отделение, а когда пришло время, Седов попросил у ректора ставку аспиранта на год. Надо было принять решение о моем переводе на дневное отделение ученым советом факультета. Вот тут-то и пробил мой «звездный час». Декан припомнил все: и историю с кнутом в народном хоре, и чай для Седова, и эпиграмму в свой адрес, но самое жуткое – подлец поставил под сомнение мою финансовую самостоятельность, намекнув, что я зарабатываю и духом, и телом.
Седов самоотверженно защищал мою честь, ноя не вынесла оскорбления и, несмотря на уговоры, ушла из университета. Спустя полгода, защитила диссертацию в Ленинграде, и с тех пор живу здесь и работаю.
Мы не заметили, как вызвездило и как над городом заполыхали лунные пожары. Юлька спохватилась и пригласила в гости на Петроградскую сторону.
Обычная «классическая» коммуналка: шесть звонков на двери, божьи одуванчики-старушки тенями в длинном коридоре бывшей барской квартиры.
Дверь открыла черноглазая девочка-подросток. Юлька представила:
– Вера – Ванина племянница, моя воспитанница.
Вот и говорите об одиночестве после того, когда женщина живет для жизни!
Если бы не коридор, не звонки, Юлькину квартиру можно было бы принять за булгаковский дом Турбиных: изразец, мебель старого красного бархата, турецкие ковры, бронзовая лампа под абажуром и лучшие на свете шкафы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом. Только комнат было не семь, а две, и на стене красовался бородач с трубкой, которого я принял было за Хемингуэя.
Верочка неслышно, но быстро собрала ужин и так же неслышно ушла в свою комнату. Мы снова остались одни. Юлька сделала пять-шесть взмахов гребнем, взбивая волосы, удобно уселась в кресло и приготовилась к ночной беседе.
– Ты пережила многое, ия готов сказать: «Да святится имя твое!» Как ты сумела не только сохраниться (тебе под пятьдесят, а выглядишь на сорок), но и осуществиться?
Вместо ответа Юлька прочла пушкинские строчки:
Я был ожесточен…
И бурные кипели в сердце чувства,
И ненависть, и грезы мести бледной.
Но здесь меня таинственным щитом
Прощение святое осенило.
Поэзия, как ангел утешитель,
Спасла меня…