На следующий день начался листопад. Ветер подхватывал тронутые желтизной листья, швырял их ввысь и ронял обратно на землю.
— Я где-то читал, что сухие листья в России падают с деревьев, как свинец: никуда не отклоняясь, прямиком на землю, — заметил генерал-майор Енеи. — Черт бы побрал всех этих балбесов-писак! Чего только они не придумают!
— Возможно, писатели и не врут, — отозвал Шторм. — Может, русские листья действительно падали именно таким образом… в царские времена. Но эти большевики все переиначили. — И граф с любопытством, чуть насмешливо покосился на генерал-майора.
Енеи пробормотал что-то неразборчивое, повел плечами и тяжело вздохнул.
— Вот и дуче тоже свергли! — продолжал генерал-лейтенант.
— Меня это не удивляет, — ответил Енеи. — Муссолини никогда не был настоящим солдатом. Знаю по собственному опыту. Как-то на параде в Риме мне пришли продефилировать вместе с ним перед строем почетного караула. Это было ужасно! Ходить с ним в ногу совершенно немыслимо: то он делал чересчур длинный шаг, то совсем мелкий… Значит, и он провалился?..
— Да, — печально сказал Шторм. — С тех пор как я об этом узнал, вернее, даже немного раньше, я все думаю: вот и еще что-то кануло в вечность. Точно сказать, что именно, не могу, но знаю, чувствую — ушло… ушло безвозвратно…
Енеи промолчал. Он не любил старческих причитаний. А «старческими причитаниями» или «враждебными выпадами» он называл все, чего не понимал.
— С нетерпением жду Чонтоша! — перевел он разговор на другие рельсы.
— Подождем, — заметил генерал-лейтенант. — Важно, чтобы он добился успеха. Терпение — наше оружие.
Енеи хотелось спросить, кого подразумевает граф, говоря слово «наше», но воздержался, ибо давно усвоил правило, что иные вопросы вовсе не следует уточнять.
После того как Чонтош примкнул к тем, что не были склонны взирать безучастно на гибель Венгрии, ему было дано задание объехать лагеря, где по преимуществу находились гонведы и венгерские офицеры. Русское военное командование эту поездку разрешило и даже предоставило в распоряжение подполковника грузовую машину. Чонтоша сопровождали капитан Йожеф Тот и Мартон Ковач, а также гвардии капитан Давиденко с двумя красноармейцами.
Подполковник посетил четыре волжских, два уральских и три кавказских лагеря. Свое турне он проводил превосходно. Сразу по прибытии в очередной лагерь брался за работу: читал доклады, проявив себя при этом способным оратором, писал статьи — вполне доброкачественные, кстати, — и неутомимо совещался с офицерами. Ему удавалось убедить в необходимости сформировать венгерскую дивизию даже таких кадровиков, для которых прежде одно только упоминание о венгерском легионе являлось синонимом мятежа и измены родине.
Йожеф Тот писал в Москву по поводу Чонтоша: «Работать умеет!»
Дюле Пастору очень хотелось принять участие в поездке по лагерям. Он и устно и письменно просил прикомандировать его к Чонтошу, но русские просьбу его отклонили.
— Ваше дело — учиться, товарищ Пастор! — сказала маленькая блондинка, говорившая всегда негромко, спокойно и рассудительно. Она была преподавателем и отвечала за политико-воспитательную работу в лагере.
— Я вовсе не собираюсь стать профессором!
Дюла Пастор с самого начала чурался учебы, даже когда предполагал, что это будут военные науки. Но больше всего заартачился он, узнав, что учиться придется по книгам совсем иного рода. По тем, о которых он раньше думал, что к предстоящей борьбе за свободу они не имеют никакого отношения. Это были книги по истории партии, по общей истории, по политэкономии…
С большим, очень большим предубеждением засел за них Пастор. Порой ему казалось, будто его наказывают, как школьника. Но взялся за гуж, не говори, что не дюж! Чувство долга было развито в нем сильнее, чем недоверие и антипатия, которые он испытывал к книгам в эти последние полгода, когда, принимаясь за учебу, он должен был неизбежно вновь и вновь к ним обращаться.
Но теперь уж нет!.. Теперь он всерьез налег на учебу. Однако продвигался вперед медленно, так что многие из товарищей вскоре обогнали его. Зато все, что он успевал усвоить, закреплялось в нем прочно, словно на века, и он передавал это другим с такой убедительностью, что его слова находили прямой путь к сердцу и разуму колеблющихся. Учеником он был, может, и впрямь неважным, но наставником сделался отличным. Обогнавшие его вначале товарищи вскоре сами стали спрашивать у него совета.
За первые недели систематических занятий Пастор похудел и побледнел. Но прошло немного времени, и он обрел новые силы. Ощущая этот живительный прилив энергии, Дюла радовался, что окреп. Он знал, что стоит теперь на пороге новой жизни, а порой ему даже казалось, будто он этот незримый порог уже переступил. «Хоть бы поскорее вернулся этот Чонтош!» — нетерпеливо восклицал он про себя.
А поездка Чонтоша что-то затянулась. Йожеф Тот постоянно посылал письма в Москву, в адрес Венгерской коммунистической партии. В них он регулярно отчитывался относительно результатов их разъездов. Сначала тон его донесений был чрезвычайно бодрый, но с течением времени все чаще в посланиях советского капитана — уроженца венгерского города Дебрецена проскакивали нотки сомнений. В одном из своих посланий, уже на исходе сентября, Тот, между прочим, писал:
«Во всем знает толк подполковник Чонтош, все умеет, во всем разбирается. Единственно, о чем он не подумал, — это что ведь и мы тоже не лыком шиты».
Книга вторая
1944
Часть третья
1. Рота Тольнаи
Торопливо поднявшись по узенькой темноватой лестнице, полковой священник Петер Тольнаи вышел в окутанный мраком двор.
Вырвавшись из жаркого, душного, шумного подвала, где никогда не выветривался запах вина, палинки, всевозможных яств и закусок, где, казалось, в штукатурку стен въелся табачный дым, Тольнаи вдохнул в себя чистый холодный воздух, наслаждаясь внезапно воцарившейся тишиной. После ослепительного света ацетиленовой лампы фиолетовая тьма ночи действовала освежающе. Двор был весь в пятнах: снег вперемешку с грязью. Тольнаи скорее ощущал и сознавал это, чем видел. От талого снега тянуло сыростью, а черные пятна слякоти отдавали ароматом земли, как бы напоминая, что весна не за горами. Ветер сотрясал могучие дубы в парке, окружающем замок, но во дворе заметно ослабевал, приветливо шевелил волосы на одурманенной голове священника.
«Весна идет, — подумал Тольнаи и вздохнул. — Может, оно к лучшему… Ведь и впрямь человек не ведает, чего ему ждать и чего опасаться…»
На сердце было тяжело. Три дня назад, когда командование стоявшей в Галиции венгерской дивизии узнало, что Гитлер оккупировал Венгрию, могло показаться, что мучительной неопределенности последних недель пришел конец. Рядовые помалкивали. Офицеры перешептывались, и это было небезопасно. На обоих флангах дивизии стояли немцы, в венгерских частях у них были свои соглядатаи. Молодые офицеры-нилашисты с неукоснительной быстротой доносили немецкому командованию обо всем, что творится в их частях, старательно расписывая при этом подробности.
В феврале в полку Тольнаи немецкая полевая жандармерия арестовала свыше сорока солдат, и никто не знал, что с ними потом сталось. Сам командир дивизии генерал-майор Меслени только делал вид, будто ему все известно. Последние месяцы венгерские офицеры жили в постоянном страхе, разговаривали исключительно о женщинах и о погоде.
Три дня назад в дивизии узнали, что Хорти, как выражались старшие офицеры, «лег под немца». И вдруг все как бы перевернулось. Офицеры перестали шушукаться. Тем красноречивее заговорили их глаза. Довольно было бы одного пылкого слова, чтобы их гнев и возмущение прорвались наружу.
Но слова этого никто не произнес, ни вслух, во всеуслышанье, ни шепотом. Мысли офицеров были заняты множеством идей, но им и в голову не приходило обратиться к солдатам. Кое-кто из молодых лейтенантов успел разработать про себя на диво красивые и романтические планы спасения Венгрии. Их было немало, причем самых разнообразных, но в каждом непременно фигурировали украшенное цветами знамя, пылающий костер, военная музыка и девушка в белом платье, подносящая букет герою-победителю. Такой превосходный план не мог не настраивать на бодрый лад. Омрачало это радужное настроение лишь сознание, что мечтания не имеют ничего общего с действительностью, что они столь же неосуществимы, сколь обольстительны.