Литмир - Электронная Библиотека

После такой-то осенней ночи, когда купавинцы вышли из домов навстречу морозному утреннику, они и увидели на станционной площади беженцев. Сразу бросилось в глаза, что среди них не было мужчин, если не брать в счет нескольких стариков. Только женщины и дети. Тихие и скорбные, сидели они на своих узлах и чемоданах, надев на себя всю одежду, какая у них имелась.

Ночной эшелон высадил их, и они, не смея нарушить покой людей, промерзшие, измученные, покорно ждали своей судьбы.

И враз всколыхнулась Купавина. Не дожидаясь казенного распоряжения, купавинские бабы за час распорядились по-своему: не спрашивая хозяев, разобрали их пожитки и, проклиная войну, вперемежку со слезами растащили беженок по своим домам, хоть и не чаяли, что с ними делать. Знали: первым делом людям надо тепло.

— Пока разберутся да распределят — богу душу отдать можно. Наша станция не шибко велика: любой переезд на загорбке — три минуты…

Через два-три дня все утряслось. Но никто не почувствовал облегчения. С беженцами опять в дома заглянула война. Редких из них обошла в дороге беда: у кого-то при бомбежке убило ребенка, кто-то получил увечье, кто-то потерял родных, а кто и остался в чем есть, что казалось в чужом краю не лучше смерти. И самое тяжкое — ребятишки, которых дорога сделала сиротами.

Станционные, не видевшие так близко войны и не способные понять их мытарства, немели от этих рассказов.

— Вот она какая есть, война-то!.. — вздыхали, как всегда, когда отходили от страха.

А какая, все равно до конца понять не могли.

6

Холода ударили сразу. Зазвенела не прикрытая снегом земля. В такой день, уже затемно, и забежал к Ялуниным солдат из остановившегося воинского эшелона. Худой, долговязый, небритый, закоченевший от холода. Обмотки, туго охватившие тонкие ноги, телогрейка с короткими рукавами, из-под которой выглядывала засаленная гимнастерка, — все не по росту — делали его худобу еще заметнее. Поздоровался, скользнув по всем невидящим взглядом, выдернул из-за пазухи пару теплого белья, спросил:

— Булку хлеба дадите?

— Ой, господи! Ты сядь, — испугалась хозяйка. — Куда это ты такой?

— Туда, тетка, — ответил он резко и грубо. — Есть хлеб-то? Не надевал еще, — кивнул он на свой сверток.

Ялунина бросилась на кухню, вытряхнула из чугунка на стол остатки холодной картошки, отломила кусок хлеба, налила кружку молока.

— Иди сюда!

Солдат прошел, стянул пилотку, налезавшую на самые глаза. Сел на краешек табуретки.

— Ешь, — приказала.

— Некогда мне…

— Убери за пазуху белье-то, — посоветовал Ялунин, стоявший у косяка.

Солдат толкнул бельишко за полу телогрейки, подвинул к себе молоко, откусил от нечищеной картошки.

— Что это так оголодали? — робко спросила сама.

— Дорога… — неопределенно отозвался солдат. — Час едем — два стоим. Перебиваемся кое-как… Дней через десять, может, доберемся.

— Нешто там лучше будет? — спросила, а сама и не знала, где это «там».

— Поглядим….

В минуту солдат управился с молоком. На столе оставалось еще несколько картофелин, полкуска хлеба. Он с сожалением смотрел на еду. Опять вытащил белье.

— Возьмите.

— Бог с тобой! — замахала в страхе Ялунина. — Ты забирай остатки-то с собой. А белье-то надень, вишь, посинел.

— Спасибо, — солдат встал, засунул картофелины и хлеб за отворот телогрейки вместе с бельем. Оглядел всех, увидел в глазах жалость, смутился: — Вы того, не думайте чего-нибудь такого, ну, в общем, доедем до места, ничего нам не сделается. А там работа такая, отогреемся. — И уже в дверях обнадежил: — Только не сомневайтесь: его одолеем. Без того нам возврату нет. Прощайте!..

И убежал, надолго оставив в доме тишину.

Ветер перемешивал дождь со снегом. На станции, туго забитой поездами, в молочной круговерти, едва пробиваемой скудным светом электрических фонарей, день и ночь шевелилось солдатское месиво. И сторонний человек ни за что не разобрал бы, какой эшелон уходит, какой будет стоять, чем заняты солдаты тут, на глухой, придавленной непогодой станции. И только в один из последних октябрьских дней Купавина проснулась, разбуженная непривычной тишиной. Выглянула в окна, выбежала на улицу.

Вставало ясное утро. Небо очистилось, открыв голубую вышину. А земля притихла под мягким снежным покрывалом, словно боялась пошевелиться и показать вчерашние замерзшие колдобины на дороге да грязь в оградах.

Ушло ненастье — посветлело на душе у людей. Всякие нехватки становились уже привычными, а бабы научились не забирать хлеб за три дня вперед.

На станции появилось много незнакомых ребятишек. Афоня примечал их не только потому, что хорошо знал купавинских, но и по тому, как они держались. Среди них сразу выделил одного. В магазине он появлялся каждый день в одно и то же время, через полчаса после того, как школьники пробегали домой. Выкупив хлеб, он выбирался из магазинной толчеи, проверял, в порядке ли карточки, и только тогда отправлялся домой. Был он малорослый, серьезный не по годам, а самое главное — один глаз у него прикрывала черная тесемка. В ребячьи игры он никогда не ввязывался, только иногда останавливался на несколько минут, наблюдая издали.

Как-то завозился Афоня возле своей сторожки с березовой чуркой из тех, что были сложены в штабелек за задней стеной. Чурка попалась сучковатая и никак не поддавалась топору. Потный Афоня распрямился, чтобы перевести дух, и тут же почувствовал сзади легкое прикосновение. Обернулся. Перед ним стоял тот самый мальчуган.

— Подержите сетку, дайте топор, — сказал вместо приветствия.

Афоня уступил, спросил:

— Откуда такой кавалер?

— Из Орши, — ответил паренек, едва приметно улыбнувшись такому обращению, и стал прилаживаться к полену.

— Звать-то как?

— Петрусь.

— Петро, значит?

— Да.

— И, поди, фамилия есть? — ласково любопытствовал Афоня.

— Жидких.

— Слабоватую ты себе фамилию выбрал, Петрусь.

Паренек резко взмахнул топором, всадил его в чурбак. Повозившись, вытащил топор, снова ударил и развалил чурку пополам. Взглянул на Афоню с плохо скрываемой гордостью.

— Эвона как! — удивился Афоня. — Выходит, фамилия-то у тебя вовсе и не твоя.

— Почему это?

— А потому, что и не жидкий ты вовсе. Такую колоду легонько одолел, — явно преувеличил заслугу мальчугана Афоня.

— Я вообще-то сильный, — сказал Петрусь. — С первого класса физкультурой занимаюсь.

— Ишь ты! А сейчас в каком?

— В четвертом.

— Давно приехали-то?

— Больше месяца.

— Глянется на нашей-то станции или нет?

Петрусь вместо ответа пожал плечами.

— Ничего, — успокоил сразу Афоня. — Вот лето придет, такую ласковую землю увидишь, век не забудешь.

— До лета еще дожить надо, — вдруг неожиданно по-взрослому, серьезно отозвался Петрусь.

— Как не дожить, обязательно доживем: после зимы всегда лето идет, — ободрил его Афоня и замолк, подавленный неребячьей мудростью мальчика. Но сразу преодолел себя: — Айда-ка ко мне чай пить, чайник вскипел. Дома-то не заругают, что долго в магазин ходишь?

— Да нет… — ответил Петрусь, но заходить в сторожку не торопился.

— Тогда и горевать не о чем! — весело сказал Афоня и тихонько подтолкнул нового знакомого к двери.

…Скоро Афоня уже знал всю Петрусеву жизнь. А с жизнью-то Петрусь повстречался всего три месяца назад, когда, простившись с отцом, вместе с матерью уезжал из дымной от пожарищ Орши. В тот день и кончилось его детство. Уже через неделю, за Смоленском, когда эшелон беженцев разметало взрывами бомб, мать нашла его окровавленного, почти без признаков жизни. И лишился он сознания не столько от боли, а от ужаса, хотя и не миновал ранения: черная тесемка скрывала вытекший глаз.

После той бомбежки Петрусь с матерью несколько дней шли пешком, пока не подобрала их попутная военная машина, ехавшая почему-то не на фронт, а с фронта.

Под Москвой их снова посадили в эшелон и, минуя Москву, привезли прямо в Купавину.

30
{"b":"213112","o":1}