Литмир - Электронная Библиотека

На срубе колодца сиротливо стояла деревянная бадья. Долго смотрел на нее, потом поднялся, шатаясь дошел до нее, опустил в колодец. Едва вытащил наверх, расплескал почти половину. Глотнул воды, туг же сел отдыхать.

А потом, отвязав бадью от веревки, вышел с ней на деревенскую улицу. Опираясь на палку, двинулся на пашню. Идти становилось все труднее, лапти облепила жирная земля.

— Весна вздобрила, — шептал про себя, — а в прошлом году лежала сухая, потрескавшаяся, обожженная, как кирпич.

И тут силы оставили совсем. Долго лежал на земле, пока холод не проник до костей, не схватил железным кольцом поясницу. Пополз, потеряв всякое представление о времени. Тащил за собой бадью. Наконец наткнулся на сусличью нору…

Вылил воду в нору и затих. Голова кружилась так, что глаза застилала белая пелена, в которой растворялись и бадья, и сусличья нора… Но увидел все-таки, как из норы едва-едва, без всякой боязни, выполз суслик. Выполз и лег прямо против Афони. Суслик был хилым до крайности, видно, голод не пощадил и его, сил хватило только на то, чтобы спастись от воды.

Так и лежали они друг против друга: человек и маленький зверек, оба голодные, оба бессильные. Афоня с дрожью в руке поднял палку, изо всей оставшейся силы ударил ею и промахнулся. Хотел ударить еще, но второй раз палку поднять не мог.

Тогда он заплакал. Плакал, как ребенок, не стыдясь слез.

— Что же ты, а? — корил вслух суслика и тянул к нему руки, а тот каждый раз отползал от него, словно дразнил.

Схватил его все-таки, но потерял сознание.

Очнулся вечером от холода. Прихватив зверька, добрался до дома. Развел в давно не топленной печи огонь, сварил.

С того суслика и зачал жить снова.

Только летом поднялся с постели, да и то с костылями: простудился на пашне и ноги отнялись. Бродил по деревне. Через каждую избу одна-две — пустые, вымерли люди.

На кладбище долго стоял над могилой матери. Винил только себя. Жалел, что послушался мать. Надо было зарезать корову, тогда продержались бы мясом, да и в городе променять на хлеб можно было.

Ноги постепенно отходили. Через месяц бросил костыли, научился обходиться палкой. Только кровоточила душа. Не мог спать в собственной избе, не мог смотреть на конюшню.

Выстирал единственную смену белья да рубаху, увязал все в материну старую косынку и, попрощавшись с деревней, пошел до ближайшей станции за сорок пять верст. Подал в кассу все деньги, которые имел, и попросил:

— Докуда хватит денег, туда и давайте билет, лучше в Сибирь.

Но до самой Сибири не хватило. Приехал в Купавину.

…Преодолев воспоминания, Афоня оттолкнулся от оградки, переложил сумку в другую руку и пошагал дальше, радуясь, что барак уже близко.

При появлении Афони садыковские ребятишки без приглашения торопливо слезли с печки и уселись за стол. Альфия виновато приняла сверток, покрикивая на детвору, разделила еду и села в сторонке.

Афоня глядел на ребятишек: старший, Галимзян, ел, стараясь не торопиться; младшие жевали кое-как, глотая, вытягивали шеи. Мать оговаривала их по-татарски, чтобы не спешили, но они не слушали.

Афоня думал свое: выживут ребятишки. Целых пять душ выживет. А про Галимзяна еще отдельно думал:

«Этот обязательно в отца пойдет, ездить будет. Пусть хоть и не на кобыле…»

Вспомнил, как прошлым летом вертелся Галимзян возле газогенераторной машины. Спросил:

— Ты кем, Галимзянко, станешь, как вырастешь?

— Не знаю еще, — ответил Галимзянка. — Воевать, наверное, пойду.

— Хе! Да разве ты успеешь? Немца к лету-то порешат, — сказал Афоня.

— Ну, тогда совсем не знаю.

«Ездить будет, — все равно подумал Афоня, — и хорошо!..» Вздохнул украдкой: счастливый все-таки мужик был Нагуман Садыков, вон какой приплод оставил после себя. Верил: выживут его ребятишки, коли он свой хлеб им отдавал. Выживут.

Попрощавшись с Садыковыми, долго стоял на улице возле барака.

Совсем стемнело, и, как всегда, темнота принесла умиротворяющую тишину. Пока добирался до Петруся, несколько раз приваливался то к забору, то к стенам домов. Петрусь встретил его на пороге:

— Вам плохо?

— Нет. Пристал маленько… — едва проговорил Афоня и опустился на табуретку. — Возьми-ка, сынок, в сумке вон тот сверток.

Но Петрусь не шевельнулся, и тогда Афоня через силу взбодрил себя:

— Тепло сегодня у тебя, хорошо… А сверток-то возьми, некогда мне.

…Как одолел дорогу до ляминского домишка, и сам удивлялся. Степана, как всегда, дома не было. Девчонки враз загалдели, увидев его, но Анисья не допустила их до Афони, сама кинулась к нему, усадила на лавку, потом подала в кружке кипятку.

— Мне идти надо, — проговорил он тихо. — Сумку-то с посудой завтра затащи ко мне.

— Что ты! Я сейчас провожу тебя. Захворал ведь ты.

Не ожидая, пока девчонки покончат с едой, она накинула на себя телогрейку и помогла Афоне встать. Он молча повиновался.

На улице, приостановившись, сказал:

— Весна-то нонче какая духовитая идет. К доброму лету. К урожаю.

Анисья не торопила его.

— Тает, что ли? — спросил ее Афоня.

— Да нет вроде. Подмерзло.

— А я думал, валенки-то у меня промокли, — удивился он. — Больно тяжелые.

— Ничего. Айда с богом, дойдем помаленьку, — говорила она непривычно ласково, и Афоня подумал про себя удивленно, что бабы все-таки существа двухдонные. А то почто бы женилися на них, будь они только злые.

В сторожке Анисья хотела снять с него валенки, но он твердо отказался:

— Дежурить еще мне. Ты лучше в печку мою подбрось щепы маленько, возле порога она.

Анисья торопливо исполнила просьбу, но не уходила. Тогда он сам напомнил ей:

— Девчошки-то одни дома. Беги, а то наозоруют. Дальше я уж сам.

…Оставшись один, долго прислушивался к веселому гулу огня. Почуяв тепло, соблазнился им, прилег на топчан. Сразу стало хорошо.

И будто рассветало.

Увидел солнечный июльский день на петровки. Он, Афоня, один лежит в зеленом прозрачном шалаше, только что проснувшись. В носу защекотала травинка, и он чихнул. От этого ему вдруг стало весело. Он выполз из шалаша, поднялся на ноги и впервые всем своим существом почувствовал, что может даже побежать бегом. Тогда радостно взвизгнул, но почти сразу же запутался в длинных полах своей рубашонки и упал. Но совсем не ушибся. Приникнув к пахучей траве, долго соображал, отчего так получилось.

Когда поднялся, увидел вдали мать. Она перестала косить и, обернувшись, тревожно вглядывалась в его сторону. Тогда он снова послал ей радостный клич, увидел, как она воткнула косу черенком в землю, утерла фартуком лицо и с улыбкой пошла к нему навстречу.

Что есть силы он кинулся к ней, но густые плети клевера опутали его, и он снова упал. Вскочил в то же мгновение, бросился вперед, а клевер все валил и валил его с ног. Афоня звонко, взахлеб захохотал, словно играл с непокорной цепкой травой, и видел, что мать тоже заторопилась к нему.

Тогда, перевернувшись на спину, он закрыл глаза и хитро замер в ожидании. Он слышал ее шаги, ее частое дыхание, почуял то мгновение, когда она, приняв его лукавую игру, молча наклонилась над ним. И тут он, не открывая глаз, уже не мог удержаться, губы его сами собой расцвели в улыбку…

Таким Афоню и увидела утром продавщица магазина Ольга. Он лежал на топчане, жилистые руки его покоились возле тела, и только лицо озаряла едва приметная, совсем как живая улыбка.

13

Осиротела магазинская караулка.

Осиротела Купавина.

Никогда еще не было у нее такой общей утраты. И, наверное, поэтому в последнем устройстве Афони принимали участие все. Пока бабы прибирали покойника, мужики в железнодорожных мастерских изготовили домовину и соорудили хоть и небольшой, но металлический памятник. И тут возникло препятствие. Бабы, как одна, запротестовали против памятника и потребовали сделать крест. Спорить о том, верил или не верил Афоня в бога, было поздно. А так как бабы в тот год имели перевес не только над начальством, а над мужиками вообще, победить их оказалось невозможным. У путейского начальника они сами выхлопотали новую шпалу, и в тот же день крест был готов.

44
{"b":"213112","o":1}