Скрип оконной рамы. Скрежет по камням башни: ниже, еще ниже.
Когтистый паук спускался к жертве.
Когда что-то шлепнулось в грязь рядом со стариком, он сумел лишь опустить глаза. А хотелось бежать, нестись, мчаться без оглядки к спасительным бочкам с вином, дарующим забытье. В луже корчилась железная рука. Ганс готов был поклясться: сволочной протез смотрит на него. Хотя как можно смотреть без глаз, он затруднялся объяснить. Видимо, оценив слугу как тварь безобидную и бесполезную, более того, знакомую, протез двинулся дальше. Закрепленный намертво большой палец цеплялся за выбоины, подвижная четверка остальных пальцев шевелилась на манер ножек насекомого, но двигалась рука плохо. Ее судорожное шевеление напоминало раненого, умирающего солдата. Знакомая картина: несчастный ползет к ручью, волоча за собой потроха. Глоток воды, а там пусть рай, пусть пекло – все равно.
Рука ползла, истекая невидимой кровью, а за рукой брел верный Ганс.
Как много лет подряд шел за чернокнижником-бароном, не спрашивая: куда.
Впрочем, сейчас он знал – куда. Железная рука ползла в замковую часовню. Призрак безумия шел бок о бок, издевательски подмигивая: что, бунтовщик? Что, пособник колдуна?! Смотри, наслаждайся: удушив господина, адский протез хочет помолиться за упокой грешника! Составишь компанию?!
В двадцати шагах от входа в часовню силы покинули руку. Кисть из металла, убийца и дитя геенны, она валялась в луже, слабо ворочаясь. Приблизясь, Ганс снова ощутил на себе взгляд. Просьбу, отказать в которой значило предать самое сокровенное, что еще оставалось в погибшей душе. Это смотрел солдат на солдата, не сумев добраться до ручья. Умирающий на здорового. Убитый на выжившего. Плохо понимая, что делает, Ганс подошел к руке. Взял протез за большой палец – железо было горячим, словно тело больного лихорадкой, – и направился к часовне.
Дождь не рискнул сопровождать безумца.
Сводчатая дверь. Малая ниша при входе, где, нимало не беспокоясь темными делами рыцаря-колдуна, стоял вырезанный из дуба св. Альмуций, возложив ладонь на голову кающемуся упырю. Дальше, дальше… Когда, раздвинув завесу, старик опустил руку на алтарь, протез барона фон Хорнберга шевельнулся напоследок, ответив мощным, благодарным пожатием. На пороге смерти Ганс Эрзнер вспомнит, как во тьме часовни проклятого замка сжимал пальцы чудовища-душителя, словно прощаясь с родственником.
Снаружи его ждали.
Двое.
Увидев их, Ганс потерял сознание, потому что жизнь закончилась. Рано или поздно приходится платить по счетам. И если наверху умер Старый Барон, то почему бы внизу Гансу Эрзнеру не составить хозяину компанию?
Жаль только, что Грета еще не родила.
– Давай-давай, Зекиэль! Шевели копытами!
Брань была первым, что услышал Ганс, очнувшись. Мир вокруг распался на куски и спустя бесконечно малую долю вечности вновь сложился в отвратительную мозаику. От такой картины волосы вставали дыбом, а сердце погружалось в пучину отчаяния. Единого взгляда достаточно, чтобы сомнений не осталось: ад. Преисподняя. Обитель скорби…
– Налюбоваться не можешь?
В рыке собакоголового дьявола явственно слышалась издевка.
Да уж, залюбуешься…
Небом служил низкий свод, покрытый бурой коростой. Временами свод подпрыгивал, вызывая у зрителя тошноту, после чего рушился едва ли не на макушку. Причуды неба угнетали, плющили; казалось, ты – спелый виноград в бадье под босыми ногами мучителя-винодела. Вдобавок свод терзали гноящиеся язвы, откуда сочилась сукровица. Тягучая капель источала поистине адское зловоние. Кругом громоздились скалы самых безумных форм, и в расщелинах полыхали отсветы багрового пламени. Но скалы не стояли на месте! Перемалывая друг друга, раскалываясь и вновь соединяясь в еще более противоестественных сочетаниях, утесы двигались в бесцельном хороводе хаоса. Меж ними возникали потоки раскаленной лавы. Один рассек твердь совсем рядом; на Ганса пахнуло нестерпимым жаром. Слух терзал зубовный скрежет и душераздирающий грохот; измучены какофонией, уши вознамерились усохнуть, скукожиться и опасть в прах сухой осенней листвой. Землю лихорадило, дрожь передалась телу, заныли зубы, а желудок обернулся вулканом, готовым извергнуться.
Будучи человеком рассудительным и честным, Ганс Эрзнер не числил себя праведником. Но все же робко надеялся на милосердие Господне. Хотя бы в чистилище… Или это оно и есть? Мысли путались, глаза слезились от серного дыма, в мозгу скрежетали гранитные челюсти. Видимо, поэтому старик плохо понимал, о чем говорят конвоиры:
– …опять в пересменку попали. Придется самим отводить.
– …бездельники! В конце концов, мы с тобой Гончие, а не Цепнари…
– …ладно, идем. Потом на Серное махнем, искупаемся.
– А ты, сволочь, что уши развесил? Тоже на Серное хочешь?
– Помечтай, помечтай!
– Псалом тебе в утробу, а не Серное! Еще раз залетишь, падла, – вечняк схлопочешь!
– Все, хорош пялиться! Двигай…
Семипалая лапа чувствительно толкнула в спину. Ганс понуро заковылял вперед, спотыкаясь и оскальзываясь на предательском крошеве. Его медлительность явно раздражала сопровождающих дьяволов; вскоре на беднягу градом посыпались тычки и затрещины. Эрзнер молча терпел, сжав зубы. Это ведь еще цветочки. Худшее впереди – в последнем бедняга уверялся с каждым шагом. Вскоре на пути образовался ручей из лавы. Оба дьявола с видимым наслаждением перешли его вброд, а когда Ганс, зажмурившись от страха, скакнул через пышущий жаром поток, оба уставились на жертву с нескрываемым изумлением. «Вот сейчас возьмут и кинут в самую жуть! Небось грешникам положено вброд, ради мук телесных, а я, дурень…»
Пронесло. Не кинули.
Лишь один цыкнул сквозь желтые клыки слюной, зашипевшей на камнях:
– Извращенец…
А второй скосил круглый вороний глаз. Моргнул странно, едва ли не с уважением. Как на смертника, что палачу в лицо кровью харкнул. Сравнение было непривычным, чужим, и Ганс, как ни старался, не смог понять: откуда оно забрело в голову?
Путь продолжили в молчании.
Пейзаж вокруг – если только хаос можно назвать «пейзажем»! – исподволь менялся. Скалы еще вздрагивали, силясь выворотить корни из земляных глубин, но с места на место уже не бродили. Трясти стало заметно меньше, да и провалы с реками из огня остались за спиной. Воздух посвежел, очистился; лишь теперь Эрзнер ощутил, что от жутких исчадий явственно несет серой и еще почему-то мокрой псиной. Не самые изысканные благовония, надо сказать. Впрочем, от Гончих Ада, наверное, и должно пахнуть разной дрянью. Не ладаном же?! Свод затянуло свинцовой пеленой, точь-в-точь набухшие дождем тучи, зато вонючая пакость больше не капала. Завалы камней раздались в стороны, расступились, под ногами зашелестел мертвый серый песок. Вся троица шла дальше, огибая дюны и барханы, из которых местами торчали уродливые колючки. Песок чем дальше, тем больше наливался желтизной, колючки попадались чаще и уже не казались столь безжизненными; купол над головой отдалился, посветлел, и Гансу померещилось, что в разрыве белесой мглы мелькнул клочок голубого неба.
Небо?
В аду?!
Дьявольское наваждение, не иначе! Дабы у отчаявшегося грешника вновь проснулась надежда – тем тяжелее будет вновь потерять ее, рухнув в пламя геенны! Вот сейчас под ногами разверзнется земля…
Земля разверзаться медлила. Обогнув ближайший бархан, Ганс на всякий случай протер глаза: впереди возвышался пологий холм, и верхушка его явственно курчавилась зеленью. Зелень была редкой, как остатки кудрей на лысине великана, по брови ушедшего в землю. Господи, настоящая трава!
Зеленая…
Дьяволы-конвоиры заметно приуныли, ссутулились, даже вроде бы слегка усохли. Двигались они с усилием, волоча мосластые ноги.
– Пшел, сука! – зло прохрипел псоглавец.
Взобравшись на холм, Ганс Эрзнер глянул вниз – и обомлел.
Ад закончился. Если бы не Гончие, тяжело и смрадно дышавшие в затылок, старик решил бы, что весь кошмар ему попросту приснился. Что он дома, в замке Хорнберг, или лучше в предместьях Нюрнберга… Увы! Такой идиллии он ни разу не встречал на грешной земле. Малахитовая зелень луга пестрела разноцветьем полевых цветов; луг плавно спускался от холма к узкой говорливой речке. Вода, кучерявясь бурунчиками, подмигивала игривыми бликами. Через речку выгибался аккуратненький мостик с резными перилами. Шишечки на опорных столбиках блистали позолотой. Не мост – игрушка. Загляденье! Небось еще одно наваждение.