Возбуждение находило в сердце привычный отклик, делаясь словами и музыкой. Любовник лез на балкон к вожделенной синьорите. Песня продолжалась, делаясь серенадой, мольбой о страсти; ее средоточием и окружающим миром, ядром и целью был дьявольский, божественный, беглый клочок бумаги. Обладать им – достичь рая. В комнате темно, постоялец наверняка пьет кьянти в кабачках на набережной, ни одна живая душа не заметит ловкого бродягу…
Он стоял на чужом балконе. Он сжимал беглянку-бабочку, стараясь не отряхнуть пыльцу слов с нежных крылышек, переводя дух, прежде чем отправиться восвояси, – когда в замке щелкнул ключ.
Дверь в комнату отворилась.
Пожалуй, впервые идея «Да будет свет!» вызвала столько безмолвных проклятий. Скорчась в углу, прижавшись к решетке, которая вдруг стала горячее адской сковороды, Петер не видел ничего, кроме огонька свечи. Огонек плыл в комнату из коридора гостиницы, на миг задержавшись в дверном проеме. Поверх слепящего язычка качнулось бледное марево, обретая черты. Лицо Андреа Сфорца сейчас походило на карнавальную маску-баула: белый лик из фарфора, белый, неестественно длинный нос, белые зубы. Сравнение нарушала лишь черная линия усов. Комната вокруг целителя впитывала жалкий свет, чтобы наполниться тенями. Немо распевая «Санта-Лючию», тени следили за постояльцем едва ли не пристальней, чем Сьлядек с балкона.
Разве что тени не молили Господа о возможности удрать.
Синьор Сфорца остановился у стенного кенкета, но поджигать свечи, специально укрепленные в этом приспособлении, раздумал. Наклонился, открыл крышку дорожного сундучка. Извлек чашу в форме венчика лилии, сделанную из благородного, узорчатого серпентина и оправленную в серебро. Ножку чаши обвивал ужасный аспид, наклонив головку над распахнутым венчиком, словно намеревался излить туда яд. Достав, помимо чаши, нечто продолговатое, завернутое в чистое полотно, Андреа направился к столу и сел в кресло.
– Ромео! – позвал он. – Мой мальчик, я жду!
Юноша-безумец, прежде топтавшийся в коридоре, вошел – нет! вбежал! – в комнату. Укоризненно качнув головой, целитель встал, тщательно запер входную дверь на засов и опять вернулся к столу. Тени делали лицо сумасшедшего Ромео почти разумным, но жуток был сей искусственный разум, не в силах наполнить смыслом поведение юноши. Люди с ясным рассудком не умеют так приплясывать, дрожать в нетерпении, издавать молящие звуки; люди с ясным рассудком делают все это, но иначе, совсем по-другому…
Развернув полотно, Андреа Сфорца взял ланцет.
Прокалил лезвие над огнем свечи.
Безумец стоял без движения. Лишь слабо застонал, будто в экстазе, когда ланцет надрезал жилу на запястье. В чашу, смачивая головку аспида, потекла черная струя. Крови целитель взял немного; почти сразу он поднес руку сумасшедшего к своему рту.
Окаменев, пытаясь срастись с вензелями решетки, Петер Сьлядек умирал от страха. Перед ним был самый настоящий стрега. В Афинах такой колдун звался «стригес», у валахов – «стригой», но везде его гнусная родословная уходила корнями в древнеримского стрикса, оборачивавшегося совой, чтобы ночами сосать кровь у невинных детей. Упыри подобного рода не знали границ и рубежей, встречаясь всюду под разными именами, но лишь тонкие духом итальянцы додумались до стреги-кровопийцы, делающего свое мерзкое дело элегантно, не без доли изящества. Добавь кошмару привлекательности, и ты получишь армию фанатиков-последователей. Некий Пико делла Мирандола из Болоньи даже написал ученый труд «Стрикс», где описывал дюжину недавних судебных процессов, имевших место в Брешии и Сондрио. К сожалению, обвиняемые пошли на казнь, так и не сознавшись в своем грехе, поэтому Мирандола всячески сетовал на лживость и запирательства колдунов.
Сквозняк качнул пламя свечи.
Рука безумца и лицо колдуна над ней вдруг сделались невероятно отчетливы, и Петер не сумел сдержать крика. Почему-то увиденное оказалось много страшнее предполагаемых клыков, впившихся в плоть. Тем более что никаких клыков не было и в помине. Андреа Сфорца отнюдь не пил кровь из отворенной жилы.
Он зализывал ранку.
Целитель двигался быстро, как дьявол, или, если угодно, как опытный солдат. Мгновенно оказавшись на балконе, он встал над Петером и долго, в молчаливом раздумье, смотрел на незваного гостя. В молчании крылся приговор. Ланцет синьор Сфорца крутил в пальцах с крайне неприятной ловкостью.
– Ты хорошо играешь на лютне, – сказал целитель. Голос у него был не один, как у обычных людей. Складывалось впечатление, что говорят два человека: певучая, мелодичная речь внезапно прерывалась хриплым, лающим тоном. – А лазутчик из тебя никудышный.
В ответ Петер ткнул вперед кулаком с зажатой бумажкой. Дескать, я… вот… это самое… Нелепое, дурацкое оправдание: милейший синьор стрега, я не хотел подглядывать, как вы вскрываете жилы у сумасброда Ромео! Я случайно, я сейчас уйду…
Взяв у бродяги листок, целитель прочел запись. Ночь, похоже, не являлась для него помехой.
– Ты плохой лазутчик, а я скверный знаток поэзии. Идем в комнату.
Заранее прощаясь со всей кровью, текущей в его тщедушном теле, Сьлядек проследовал за колдуном. Но синьор Сфорца не торопился. Раздернув занавеси над кроватью, он знаком велел «гостю» присесть на краешек ложа. Затем взял со стола чашу. Медленно, в три глотка, выпил содержимое.
Петер зачем-то кивнул и смутился.
– Смотри, – бросил Андреа через плечо. – Подглядывал? Теперь смотри до конца.
Слово «конец» в его устах звучало однозначно.
– Лекари Генуи и Милана продали бы душу сатане за этот секрет. И, замечу, продали бы зря: у них все равно ничего бы не получилось. У завистливых лекарей нет острова, который всегда с тобой…
Слушая эту абракадабру, бродяга глядел, как синьор Сфорца вскрывает свою собственную жилу на левой руке. Цедит кровь в чашу. Зализывает ранку, отчего кровь быстро свертывается и перестает течь. Безумный Ромео стонал рядом, захлебываясь от вожделения. Вскоре Андреа передал чашу подопечному. Безумец не был столь аккуратен, как целитель: он проглотил свежую кровь залпом и даже попытался вылизать чашу изнутри. Буквально сразу Ромео потерял к происходящему интерес, упал на маленькую лежанку возле двери и заснул мертвым сном.
– Знаешь, что я сейчас сделаю? – спросил Андреа Сфорца у бродяги.
– Знаю, – обреченно кивнул Петер. – Сейчас вы расскажете мне какую-то историю.
Теперь настал черед удивляться целителю. Судя по выражению его лица, он ждал любого ответа, кроме этого. Лазутчик никогда бы не ответил таким нелепым образом. Стоя у балконной двери, Андреа глубоко задумался, нимало не боясь, что Петер кинется прочь из комнаты. Видимо, знал: страх – лучшие в мире кандалы. Или не сомневался, что догонит.
В комнате был еще один человек, который в этом не сомневался.
– Ты или храбрец, или дурак. В любом случае…
Петер глубоко вздохнул и приготовился слушать последнюю историю в своей непутевой жизни.
* * *
Гость, заявившийся под вечер в дом дядюшки Карло, ничем особо примечателен не был. Однако дядюшка сразу насторожился, подобрался и стал похож на кошку, учуявшую мышь, или, напротив, на воробья, заметившего кошку. Два противоречивых желания – закогтить добычу и удрать в кусты – боролись внутри старого моряка. Победило, как всегда в таких случаях, третье: хозяин щедро набулькал граппы в две жестяные кружки, пригласив гостя за стол. Граппу Карлуччи Сфорца, как и большинство жителей Корсики, делал сам, благо винограда кругом росло – хоть залейся. Опять же, разделяя гордыню земляков, свой напиток дядюшка полагал лучшим если не на всем острове, то уж во всей Алерии – как пить дать.
Вот именно что пить дать!
А кто усомнится, тот дня не проживет!
Гость не усомнился. Но и восторга особого не выказал. Вежливо пригубил угощение и поставил кружку на стол. Жест окончательно убедил хозяина: гость – оборотень. Не настоящий, какой бегает ночами в обличье волка, а тот, кто при свете дня выдает себя за другого человека. Длиннополый кафтан миланского сукна, башмаки из телячьей кожи, какие на побережье носит каждый второй, и массивный, явно дутый перстень на среднем пальце не ввели в заблуждение тертого контрабандиста. Этот синьор привык носить парчу и брокат, пить «Лакрима Кристи», а не крепчайшую граппу, и вообще – на Корсике он, видимо, впервые.