В такие минуты я благодарил Анику-воина за то, что он есть.
И продолжал искать.
Это стало навязчивой идеей. Он мне снился: никакой, и звать никак. Мы оба были проклятьем друг для друга и счастьем орзмундских жителей: самые яростные забияки скисали, будто молоко в летний зной, опасаясь напороться на Анику-воина или Медвежьего Когтя. Меня ведь тоже далеко не всякий знал в лицо. Мы могли оказаться где угодно, кем угодно. Да, я начал говорить: «мы», чувствуя в слове привкус чудовищного родства.
«Мы» распалось на «он» и «я», когда Аника-воин встретил меня на дороге из Ясича к Бродам.
– Ты искал силу. Ты нашел, – сказал случайный встречный человек, обнажив короткую саблю-симитарру.
Я, Людвиг Беренклау, был счастлив около минуты.
И несчастен – навеки.
* * *
Темнота сродни тишине: дно заброшенного колодца, где роятся страхи.
Сны забыли имя Петера Сьлядека. Дрема ласкала иных счастливчиков. Грезы качались на чужих ресницах. Даже непритязательные кошмары брезговали лютнистом, а страхи со дна колодца подмигивали: мы не сны! Сны не мы!.. Распахнутая настежь дверь спасала мало. Духота взяла штурмом опустевший кабак. Ночь, против ожидания, вместо прохлады несла полные горсти мрака, разбрасывая всюду жаркие, свалявшиеся комья шерсти. Петер кряхтел, вертелся с боку на бок; охапка соломы, служившая постелью, сбилась, соломинки лезли в нос. «Эй! Я здесь!» – беззвучно кричал он проходимцам-снам, пытаясь считать воображаемых овец, собак, доски в заборах… «Считай-считай! – язвили сны, шмыгая мимо. – Богатым будешь…» Мучила зависть к нищим: колченогий поводырь словно окаменел, ни звука, ни вздоха, зато смачно храпел слепец. Вот он заворочался, гулко пустил ветры и ухнул филином: «Охве! Охве студич! Волай мислюху, дец…» Снова захрапел. Кабак мнил себя бригантиной: поскрипывал, потрескивал, качался на темных волнах. В углах скреблись, пищали и дрались крысы, шуршали своры тараканов – самое, значит, что ни на есть снотворное общество.
Раньше бродяга чихать хотел на такие пустяки, а теперь – поди ж ты!..
У Хода Псоглавца, видимо, не было принято гулять за полночь, как в иных харчевнях. Едва калека Людвиг закончил свой рассказ, на дворе стемнело. Сперва все молчали, лишь французишки залпом допили вино; один поперхнулся и долго кашлял, багровея. Капитан-брабансон плюнул в сердцах, швырнул кабатчику гульден – Петера изумила щедрость вояки: ужин гульдена не стоил! – и стремглав вышел вон. За командиром увязались молодцы-пикинеры; следом начал расходиться и остальной народ. После краткой уборки Ход убрел спать в какую-то развалюху за коновязью, рачительно задув свечи и показав «ночлежникам» кулак: жечь огарки не позволяю!
Под крышей остался лишь Петер Сьлядек с нищими.
Рассказ увечного Людвига Беренклау мешал спать пуще шорохов и жары. Бередил, жег; толкал в бок костлявым кулачищем. Мерещились чужие, незнакомые лица, звенела сталь, кровь била из вскрытой жилы, вопил от боли Медвежий Коготь, оборачиваясь жалким калекой… Что-то в рассказе отставного ландскнехта было не так. Тайна, соринка в глазу, раздражала. Когда грек Морфей, невесть как оказавшийся под Орзмундом, наконец сжалился над лютнистом, капнув ему в зрачки макового настоя, Петер даже не заметил этого. Мысли и грезы сплелись чудными узорами, протянулись зыбкой тропинкой из яви в сон.
– Ты искал силу? Ты ее нашел, – сказал Аника-воин, призрак с лицом льва-херувима.
«Я не понимаю», – ответил Петер, но слова застряли в горле.
«Я не искал силу!» – крикнул Петер, но игла сшила губы суровой нитью.
«Я не солдат! Я музыкант! Ты не должен обижать меня…» – возмутился Петер, но на грудь упала наковальня, вышибая дух.
– Музыкант-прохожий, на козла похожий! – вцепился в ухо тоненький, вкрадчивый голосок кастрата, мерзко подхихикивая. – Разве Аника-воин обижает? Эй, добро творим, добро лудим-паяем!.. Лечим-калечим, любим-рубим… Кому ручку треснуть? Кому ножку хрустнуть? Кого плечиком, кого мечиком?!
«Отстань! Пусти мое ухо!»
– Не пущу! Лишу уха, лишу слуха… лишу духа!..
От вредного кастрата голова шла кругом. А молчаливый Аника-воин с львиным лицом ждал напротив. В руках у него вдруг объявилась лютня в чехле. Даже сквозь чехол бродяга ясно видел: точная копия «Капризной госпожи». Отступать было некуда, время просыпалось сквозь сито надежды, оставив лишь горсть сора. Кастрат заткнулся, напоследок куснув мочку уха мелкими крысиными зубами, и Петер Сьлядек встал напротив Аники-воина.
Лютни они обнажили единым махом.
Две стальные, остро заточенные темы ударили крест-накрест. Спутались, схватились врукопашную. Надо успевать, вытягивать эти чертовы итальянские пассажи, сыпать искрами-флажолетами, финтить триолями. Иначе чужак навалится грозной поступью басов, перевернет сопрановый ключ вверх ногами, вынуждая вести тему в обратном движении, «зеркальным каноном», с открытой для удара спиной – безжалостный выпад пронзит, изувечит, на плечи рухнет хищная кода. Вспыхнуло пламя, выжигая глаза…
Ф-фух, слава Богу! Пламя сузилось до малого каганца, и бродяга понял, что не спит. Приснится же такое! Огонек, возникнув в распахнутых дверях, тем временем медленно плыл в сторону Петера. Наваждение? Морок? Нет. Просто какой-то добрый человек заявился в кабак среди ночи. И не хочет будить хозяина.
Вор?! Поднять тревогу?!
Однако губы, совсем как в треклятом кошмаре, срослись, отказываясь исторгать не то что крик – мышиный писк.
Добрый человек, любитель ночных визитов, поднял каганец выше. Сверкнул браслет из серебра. Лошадиное лицо, червь-шрам на щеке… Сьлядек неслышно вздохнул с облегчением. В зыбком свете давешний капитан-брабансон напоминал восставшего мертвеца, но бродяга очень старался не думать лишнего. У каждого свои причуды: один ландскнехтов калечит, другой обожает выпить ночью в пустом кабаке, жизни без этого не мыслит…
Каганец слегка качнулся к Петеру. На всякий случай лютнист счел за благо прикинуться спящим. Брабансон тихонько хмыкнул, слабо убежденный наивным притворством, но проследовал дальше. Выждав, лютнист приоткрыл глаз. Капитан стоял в дальнем углу, над нищими. Золотые мазки каганца обрисовали на черном холсте эскиз: голову слепого. Старик не шевелился, храпя. Видать, намаялся за день. Рядом, у стены, сидел кривой калека Людвиг. Как днем сидел, так и сейчас. Только голова на грудь упала.
Капитан присел напротив на корточки.
– Аника-воин, значит?
Увечный не отозвался.
– Меня-то помнишь, наемник Беренклау?
Капитан поднес каганец к собственному лицу. Калека по-прежнему сидел сиднем, не шевелясь. Лишь едва заметно пожал плечами. Или это привиделось Сьлядеку в мерцающем свете каганца?
– А я тебя помню… Гладко ты про жизнь никудышную рассказывал. Заслушаться можно. Одна беда: никогда Людвиг Медвежий Коготь гладко говорить не умел. И в капитанах отродясь не хаживал. Кто тебе эту байку сочинил, солдат? Отвечай! Ты теперь умеешь как по писаному. Или одну-единственную историю заучил, а двух других слов без брани не свяжешь?
Капитан разговаривал с калекой ласково, по-дружески, но от такой ласки Петер почувствовал, что замерзает. Будто в январский сугроб кинули.
Поводырь не отвечал; слепец храпел сбоку.
– Хорошо, меня ты забыл. А бой под Неясвицей? Когда фон Бакхтеншельд, дурак оловянный, кинул нас на валы Ржегуржа? Сверху били мушкеты, твой отряд рассеялся, переходя через ров, началась резня меж повозками… И какой-то прыткий гвизармьер подсек тебя под колено. Такое забыть трудно: он тебя еще поперек рожи свистнул, падающего…
Взгляд брабансона абордажными крючьями вцепился в калеку.
Спустя минуту капитан встал, разминая затекшие ноги.
– Аника-воин… Вот на таких, как ты, слизень, он и жирует. За брехню подают больше, а, ландскнехт? Ладно, хоть по уши в дерьмо влезь: там тебе самое место! А этого Анику я все равно найду. Dio, da mini virtutem! Найду, обязательно…
Капитан собрался было уходить, но задержался.