Удивительно, как все беспорядочно в ее генеалогии! По отцу она самая что ни на есть «голубая» аристократка. Но женщины в этом роду более чем сомнительны: одна из них – княгиня Кёнигсмарк, другая – Адриенна Лекуврер 30, третья – мать «Утренней звезды» – простая модистка и обыкновенная… содержайка какого-то генерала, усладительница генеральской свиты и тем не менее законнейшая жена Мориса Дюпена, потомка королей. Аврора Дюпен – законнейшая дочь этой фантастической четы. Любопытно, что в этом роду всегда легко смотрели на всевозможные беспутства. У Мориса Дюпена был добрачный сын, у его жены – дочь от неизвестного отца, и у каждого Дюпена обязательно по две, а то и по три семьи.
Но какое мне дело до всех этих возмутительных нравов? Увы! Она сама унаследовала эти черты! Забросив чепец за мельницу, пустившись во все тяжкие, а также пройдя огонь и воду и медные трубы (все это означает одно и то же, но мне кажется, что перечисление этих действий усилит и подчеркнет значение того, что я хочу сказать), – одним словом, начихав на многие общественные установления, эта женщина ведет себя в высшей степени свободно. Я еще понимаю ошибки, заблуждения. Но она гордится своими «ошибками», она проповедует их другим!
Но будь справедлив, Ясь, будь справедлив: она очень умна. Это не графиня д'Агу, – не во гнев Листу будь сказано, – которая играет роль «доброго малого»! Жорж Санд – смелая, независимая женщина, она сильна, вот что надо признать, даже будучи ее врагом.
И какое мне дело до ее похождений? Ведь не мне с ней жить! Если его не коробит ее прошлое, которое она не только не скрывала, но даже воспела на тысячу ладов, как средневековые короли-трубадуры сами воспевали свои разбойничьи набеги, если его, воспитанного в такой чистой, строгой, патриархальной семье и обожавшего эту семью, не отталкивает то, что он знает, так о чем же я сокрушаюсь? Но это ужасно! Мне кажется, я уже не могу любить его, как прежде. Я не узнаю моего Фридерика; хоть он и не изменился, но я чувствую губительную власть этой женщины, тысячью нитей привязавшей его к себе. Это, конечно, наваждение, но я готов винить его, все кажется мне изменой дружбе, чистоте, изменой Польше. Я готов плакать от злости, когда он пишет об этой чертовке: «Мой ангел сегодня болен». Хорош ангел! Разве только падший, с опаленными крыльями!
2 декабря 1838 года
Юльуш Фонтана показал мне письма, которые он получает оттуда. Я тоже имею сведения. Шопен находится в Пальме, «среди кактусов, алоэ, апельсиновых, лимонных, фиговых и гранатных деревьев». Одним словом – царство Помоны. – Небо, как бирюза, – пишет он, – море, как ляпис-лазурь, а горы точно изумруды. Днем все ходят по-летнему. По ночам целыми часами слышится звон гитары и песни. Громадные балконы с ниспадающими с них виноградными лозами, стены из арабских времен… – Словом, прелестная жизнь…
Они устроились не в отеле (странно!), а в каком-то картезианском монастыре. Ему хорошо. Он пишет: – Я близок к тому, что только есть лучшего на свете, я стал лучшим человеком!
Очень хорошо. Я могу успокоиться.
20 декабря
Работаю много. Устаю. Иногда выпадают хорошие дни, когда удается вырвать кого-нибудь из лап смерти. Убежден, что человек может иногда остановить течение собственной болезни, и люблю повторять слова Гёте: «Он наконец умер, но лишь потому, что согласился умереть».
Когда при мне бранят врачей и говорят, что они ничего не стоят, я не обижаюсь, я только жалею тех, кто говорит это. Действительно, наша наука еще в младенческом состоянии, но многие ли из тех, кто берется судить нас, могут похвастать совершенством своей профессии? И когда я вижу армию своих товарищей, добросовестных тружеников, отдающих свои силы и жертвующих здоровьем и даже жизнью ради ближних, мне хочется крикнуть нашим «судьям»: – Да когда же вы поймете, господа, что именно при слабости нашей науки, при этих потемках, в которых мы пока еще бродим, самоотверженная деятельность врачей особенно благородна! Тем более, что им удается многих спасти! Люди проявляют удивительную осведомленность… в той области, которая им чужда! Попробуйте, господа, наладить порядок в собственном хозяйстве!
Один из моих больных, умница и большой скептик, вчера прощался со мной.
– Благодарю вас за старание, – сказал он, – теперь я выздоровел и снова погружусь в житейские неприятности, которые вызовут новую болезнь!
– Что ж! Постараюсь снова поставить вас на ноги! Он невесело засмеялся.
– Я часто думаю, доктор, что в будущем, когда медицина научится безошибочно распознавать болезни и лечить их, люди придумают какие-нибудь новые способы истреблять себя и других!
– Тогда найдутся смельчаки, которые и против этого зла изобретут свои средства!
– Ну, если в это верить, – сказал мой больной, – тогда еще можно жить!
Устал я ужасно. От работы, от разных мыслей, от одиночества.
24 января 1839 года
Получил письмо от Титуся Войцеховского. Он – степной помещик, увлечен по-прежнему своей свеклой, много занимается агрономией, женат. К жене привязан. У него сын шести лет, второй должен скоро родиться. Они собираются назвать его Фридериком.
Бедная Констанция! Она живет в богатстве, имеет все, что хочет, но ее зрение слабеет с каждым годом, и врачи предсказывают совершенную и скорую слепоту. Она, конечно, не знает об этом…
Она пишет мне редко, но в каждом письме спрашивает о Фридерике.
Оттуда я получаю мало писем. Это значит, что ему там хорошо.
24 марта
Наконец-то я понимаю, в чем дело. Как я и предполагал, эта проклятая Майорка чуть не погубила его! Он серьезно заболел там, был при смерти, а так как на острове начались непрерывные дожди, то они не смогли выехать оттуда. Она, говорят, самоотверженно за ним ухаживала. В это я верю. Ведь он ей еще нужен!
Я представляю себе всю эту массу противоречий, которая обрушилась на него и могла бы свести с ума. Небо, солнце, горы, море, красота, разлитая повсюду, – это с одной стороны, а с другой – полное отсутствие комфорта, дикое существование, к которому он не мог привыкнуть, хотя оно длилось довольно долго. Не было там даже простых предметов обихода, даже стола. Какая-то нелепая печка, обмазанная изнутри коровьим пометом, запах которого не заглушался росным ладаном, доставленным из аптеки. Есть нечего, кроме плодов; все другие продукты там недоброкачественны. Фридерик мог умереть не от болезни, а от одного отвращения. Дикие жители Майорки, глазеющие на путешественников и не желающие им помочь, в довершение всего приняли болезнь Фридерика за проказу или еще что-нибудь похуже и требовали его скорейшего изгнания. Вот почему злополучные путешественники поселились в этом монастыре. Фонтана уверяет меня, что все это было не так тяжело для Фридерика, как для нее: ведь е й приходилось бороться со всеми этими неудобствами и лишениями, брать все на себя, улаживать отношения с «туземцами», чуть ли не стряпать самой, так как ни одна служанка не хотела у них оставаться, и ухаживать за нашим больным по ночам, не отходя от его постели. – Все это, конечно, трогательно, – сказал я Фонтане, – но ведь при ее здоровье ей это ничего не значит, с нее как с гуся вода! – Единственное, за что я очень благодарен ей и готов простить многое, так это за то, что она прогнала врачей, упорно желавших пустить кровь Шопену. Молодец баба! Прямо-таки засучила рукава и не допустила к нему! Господи! Я ведь ничего не говорю. Разве я сомневаюсь, что она любит его? И горячо, и страстно. Бывает, что безумно любишь того, кого собираешься проглотить!
28 марта
Может быть, я несправедлив. Даже наверное. Но как можно было поместить его в этом картезианском монастыре, окруженном кладбищем? При его беспокойном воображении! Ведь она могла заранее знать, как там плохо! Говорят, он там много сочинял. Скоро они вернутся. Я бесконечно упрекаю себя за несправедливость и пристрастность, но я думаю – и втайне надеюсь на это! – что зима на Майорке была в какой-то степени концом этого бреда. Или, по крайней мере, началом конца. Я высказал это предположение Фонтане. Он сказал мне: – Ты хочешь ее поражения. Этого многие хотят! Но ты ее плохо знаешь. Она восторжествует над всеми своими врагами! И потом – она не заслуживает такого недружелюбия. Право же, она хороший человек!