Глава восьмая
Но наступил такой день, когда силы изменили Шопену, и он написал в Варшаву:
– Если можете, приезжайте. Я болен, и никакие доктора не помогут мне так, как вы. Если у вас нет денег, займите. Если мне станет лучше, то я легко заработаю и отдам тому, кто вам их даст. Но я слишком гол, чтобы посылать вам.
Он пробовал шутить: – Не знаю, отчего мне так хочется Людвики, как будто я в интересном положении… Лихорадки у меня, слава богу, нет, что весьма обескураживает здешних врачей…
Людвика решилась ехать вместе с дочерью. Шутливый тон письма не обманул ее. Она сама чувствовала себя плохо в тот год, слабела, худела. Собралась в Париж не сразу: были задержки с паспортом. Наконец пустилась в дорогу. Пани Юстына смотрела на нее строго и вопросительно. Людвика сумела объяснить, что речь идет лишь о небольшом обострении болезни, и обещала вызвать пани Юстыну, если только окажется что-нибудь серьезное. Этот строго-испытующий взгляд матери долго преследовал ее.
Шопен ободрился, получив письмо Людвики. Но радость вызвала лихорадку. Мисс Джейн, придя к нему вечером, застала его в таком состоянии, что решила не отлучаться до утра. Шопен бредил. Из его отрывочных слов можно было догадаться, что его терзает мысль о мазурке, которую он успел записать, но не смог сыграть сам.
У него было много черновиков, и в последнее время он занимался тем, что отбирал их, чтобы уничтожить. Раньше он просил об этом мисс Джейн, но она могла только пообещать ему, что не станет хлопотать об их опубликовании. Шопен сжег их сам за день до приезда сестры.
Ничем он не был доволен теперь. Ему уже казалось, что все написанное им за последние два года дисгармонично и некрасиво. Он пытался сжечь и виолончельную сонату, и только Дельфина Потоцкая удержала его от этого шага.
А последнюю мазурку он также хотел уничтожить и в бреду просил об этом Джейн.
Эта мазурка, вся в хроматических изгибах, печальная, жалобная, причиняла ему страдания. Казалось, будто смотришь на предмет сквозь обильные слезы. Отуманенными глазами глядел он на свое прошедшее и, плача, прощался с ним.
Ему казалось, что с некоторых пор он как-то терял из виду свою родину, которую всегда различал так ясно и близко. Словно корабль уносил его от любимых берегов. Как он ни напрягал зрение, очертания расплывались, и все, к чему был прикован его взор, таяло и сливалось с туманом. Воспоминания тускнели в памяти, и вместе с ними иссякала его жизнь. Ему даже стало казаться, что в письмах сестер появилось что-то новое, не связанное с ним. Неужели давали себя знать восемнадцать лет разлуки? Он почти не помнил, как выглядела Изабелла. Смутен был образ маленькой шалуньи, со смехом убегающей от разгневанного генерала. Только большие карие глаза бледной девушки, безмолвно стоящей за стулом матери, вспоминались ему… Стояла и не могла выговорить ни слова… В тот прощальный день еще можно было все повернуть по-иному. Но – как? И – к лучшему ли?
Мисс Джейн сидела на стуле у его постели. Он шептал что-то бессвязное. Затем как будто очнулся, попросил пить. Вернув стакан, огляделся и прошептал:
– Странно, что ее здесь нет! А ведь она сказала, что я умру у нее на руках!
Джейн хорошо знала, к кому относятся эти слова. К Лукреции. Она видела Лукрецию, которая показалась ей отвратительной. Но разве можно было судить беспристрастно?
Шопен опять забылся, а она думала:
«Вот эта женщина, которую он любит, до сих пор любит, – ведь она в моем возрасте, ровесница мне. Почему же ее можно любить, а меня нет? Не потому ли, что у нее нет моральных устоев? А мой век «короче», как говорила сестра, я давно уже умерла. Да, оттого что была горда и все ждала единственного чуда, которое могло бы вернуть мне жизнь. А оно не пришло! Пришло слишком поздно…
Говорят, что она красива. Я этого не замечаю. Но не в этом дело. Разве только красивые счастливы? И разве нет прекрасных женщин, которые отвергнуты? И кто сказал, что наш возраст – это старость? Нет, тысячу раз нет! Если я могу так волноваться, и мечтать, и ревновать, значит я еще молода. Старость приходит тогда, когда мы чувствуем себя бессильными, равнодушными. Но если я могу так страдать… Впрочем, страдать умеют решительно все! И в любом возрасте…
Меня никто не видит. Никто не знает, что у меня на душе. Но значит ли это, что мои чувства – дым? Их нет? Вздор какой! Может быть, та Джейн, которая сидит тут и думает все это, и есть настоящая, живая женщина, а та высохшая мумия, которую все знают, – миф, призрак? Но если бы я вдруг заявила, о себе настоящей, какой поднялся бы шум! Воображаю! – Милая Кэт! Обратите внимание на вашу бедную сестру! Она заговаривается! Мы уже давно заметили и, только жалея вас, молчали. Вы только прислушайтесь к тому, что она говорит!
И Кэтти стала бы убеждать меня мягко, с плохо скрытым испугом: – Дорогая Джейн, ты очень устала в последнее время, тебе необходимо отдохнуть. Как бы ты отнеслась, моя милая, к тому, чтобы побыть некоторое время в клинике доктора Джебботса? Твое здоровье немного сдало, надо его поправить. Пройдет две недели – и ты будешь такая же, как прежде! – Надеюсь что нет, милая Кэтти! Это было бы ужасно! Нет, мне уж не быть такой, как прежде! – Боже мой, Джейн, голубушка, ты заговариваешься! Все уже заметили. Ради бога, позволь мне пригласить доктора Джебботса!
А главное – как отнесется он? Ясно себе представляю. – Вообразите, как мне не везет! – скажет он все той же Соланж. – Так хорошо ухаживала за мной эта смешная мисс, добрая душа, хоть и очень нудная, – и вдруг такая неожиданность: сошла с ума!
– Ничего неожиданного нет, – ответит эта избалованная Соля, – все старые девы так. А что она старая дева, так я сразу же догадалась, как только увидала ее. И безумие у нее было тогда же на лице написано!
…А может быть, я и в самом деле сошла с ума? Ведь говорят, что признак безумия – это неправильное представление о действительности… Видишь не то, что есть. А кто видит правильно? Моя сестра Кэт, которая не замечает, что муж давно уж не любит ее? Миссис Кедли, которая воображает себя знатной леди, в то время как ей пристало лишь торговать на рынке? Однако ни ее, ни бедную Кэтти еще не засадили в сумасшедший дом! А этот «мраморщик», который воображает себя гениальным скульптором!
Вокруг столько заблуждений, столько иллюзий! Люди гораздо чаще обманывают себя, чем других. А в чем я не права? В том, что у меня есть сердце?»
Послышался стон, долгий, мучительный. Она вскочила, быстро отерла слезы и подошла к Шопену. Приближалась полночь, – обычно в это время ему становилось хуже. Вся похолодев, мисс Джейн вернулась на свое место.
«Боже мой, я думаю только о себе! Вот в чем я заблуждаюсь: в его состоянии! Я не вижу, не хочу видеть, что он… Нет, я не произнесу этого слова!»
И, взглянув на распятие, она зашептала:
– Я усомнилась в тебе. Теперь я верю. Но сделай так, чтобы он остался жив! Пусть для меня будет по-прежнему и даже хуже, гораздо хуже! Пусть и он смеется надо мной! Пусть скажет: «Мне невыносимо вас видеть, уходите, пожалуйста!» И я удалюсь навеки! Но пусть только он не удаляется! Сделай так, господи!
Наступила тишина. Шопен забылся. Она еще долго смотрела на распятие отчаянными, полными слез глазами. Кто-то постучался. Даниэль принес депешу. Сильно глотнув от волнения, так, что на ее худой, жилистой шее образовалась впадина, мисс Джейн прочитала депешу. Людвика должна была прибыть утром, к одиннадцати часам.