Постановка «Гугенотов» Мейербера, о которой говорил весь Париж, оставила Шопена равнодушным. Он был на премьере, отметил достоинства оперы – и на другой день уже не помнил о ней. Он находился в том состоянии добровольного аскетизма, отшельнического трудолюбия, которое дорого влюбленному в разлуке. Водзиньские писали часто, а Марыня умела одним словом, одним намеком оживить его надежды.
В апреле он почувствовал себя хуже, как обычно весной. Как раз в это время письма Марыни стали многословнее, но и холоднее, как будто обилием слов она пыталась скрыть недостаток чувства. Писала, словно ломала себе голову, чем бы заполнить страницу. Вместо одного слова: «Жду!» – обросшая прилагательными фраза: «Мы будем чрезвычайно рады увидеть вас снова и возобновить старые милые воспоминания! Ваш чудесный, великолепный дар, ваша трепетная, взволнованная музыка…» Ах, Марыня, к чему это? Ему казалось, что и кашель его усиливается от этих слов.
Но потом неожиданно болезнь как рукой сняло, к нему вернулись бодрость и силы. Это можно было приписать тому, что Водзиньские назначили ему встречу в Мариенбаде ровно через два месяца. Он провел их в творческой горячке, нигде не бывая и никого не видя, кроме Яна и своих учеников.
В Мариенбаде, а потом в Дрездене, куда он проводил Водзиньских, все способствовало счастливому настроению. С утра он работал. Правда, как только он давал себе небольшой роздых, начинались тоска, нетерпение и сетования на медленный ход времени. Но после четырех он приходил к Водзиньским, где его уже ждали, и уходил поздно вечером. Пани Тереза оставляла его наедине с Марыней, и девочки знали, что нельзя мешать сестрице, которая доканчивала портрет Шопена, начатый ею еще в прошлом году.
Феликс Водзиньский также приехал в Дрезден. В позапрошлом году в Женеве, когда Марыня была занята Словацким, и Феликс, подобно пану Юльушу, нашел свой идеал – Лауру Вольскую, веселую, хорошенькую паненку. Недавно он сделал предложение Лауре и получил согласие. Его счастье было заразительно. Казалось, все в доме и даже слуги отеля, где остановились Водзиньские, как бы внушали Фридерику: «Не раздумывайте долго, берите пример с пана Феликса!» Мария повторяла воркующим*\ голоском: «Ах, я так рада за него!» Даже маленькая Тереза как будто все понимала: с ее личика не сходило выражение смелого лукавства и любопытства. Средняя сестра, Юзя, такой же нескладный «бакфиш», каким была Марыня три года назад, и очень похожая на старшую сестру, дичилась Шопена. Но и в этом сказывалась ее осведомленность о возможном и близком событии.
Марыня переменилась за этот год, она выросла, стала сдержаннее, меньше говорила, не так часто смеялась. Но она не отдалялась от Шопена. Вечерами она любила вести с ним в своей комнатке задушевные беседы, то приближая, то отдаляя решительное объяснение. Это она называла «ходить над пропастью». Но так как разговором владела она, а не он, то это хождение над пропастью было совсем не опасно.
Как и Словацкого, она всюду вела его за собой и делала с ним, что хотела.
– Я не буду зажигать огня, – говорила она, – в сумерках так хорошо беседовать! Легче понимаешь друг друга!
Как будто он стал бы возражать!
«Кажется, я ничем не смогла бы его рассердить!» – думала Марыня. И в тоже время ее мучительно занимал вопрос, кто ж эти женщины, которых возлюбленные, женихи, порой и мужья оставляют. Говорят, это честные, хорошие женщины. И все же их покидают, бросают на посмеяние. И остаются правы…
Не в силах преодолеть любопытства, она однажды спросила его:
– Приходилось ли вам расставаться с женщиной… помимо ее воли?
Голос Марии звенел по-детски. Фридерик не сразу понял ее.
– О ком вы говорите, Марыня? – спросил он мягко.
– О женщине, которая была к вам привязана, которая не хотела этой разлуки… и ни в чем не была виновата перед вами.
– Неужели вы считаете меня способным на это?
– Говорят, все мужчины способны на это… Но я просто хотела знать, как это бывает. И кто здесь виноват?
– Виноват тот, кто причиняет зло…
Кажется, она огорчила его. Он молчал. Но Марыня знала, как его утешить.
– Я прошу прощения. Но всякий раз узнаешь так много дурного, что невольно хочется опять стать маленькой девочкой, как тогда, в Служеве… Как много ты значил для меня тогда!
– А теперь? – осмелился он спросить. Ее обмолвка давала право на это.
– Ах, разве можно об этом спрашивать? – отвечала она. – Я думаю, это чувствуется!
Был ли это прямой ответ?
Заканчивая портрет Шопена, Мария иногда с беспокойством всматривалась в его лицо, словно отмечая следы, оставленные приступом болезни. Действительно, он очень изменился за этот год. «В Служеве это пройдет, – думала Мария. – Чистый воздух и моя заботливость…»
Она была с ним откровенна. Так, она сказала ему однажды, что ее отец, крутой и вспыльчивый человек, иногда не на шутку огорчает ее. Он одержим сословной гордостью и не понимает, что можно не быть дворянином по рождению и превосходить многих аристократов душевными достоинствами.
– И вы думаете, что он не разрешил бы своим дочерям вступить в подобный брак? – с волнением спросил Шопен. Он-то знал нрав и мысли пана Водзиньского, но ждал ответа Марии.
– Думаю, что не разрешил бы, – прямо сказала онa, – но думаю также, что мольбы и слезы любимой дочери тронули бы его сердце.
Ласковая улыбка сопровождала эти слова. Как он мог сомневаться? Из глубокой внутренней деликатности он не продолжал разговор. Даже заставил себя не коснуться руки Марыни, не ответить на ее нежный взгляд. Он задумчиво смотрел вдаль, а Мария думала в эту минуту: «Как он не похож на других и как трудно всегда быть на высоте, чтобы нравиться таким людям!»
Когда он уходил, Марыня по обыкновению проводила его в переднюю. Теперь он решился задержать ее руку в своей, а она сказала:-Ведь вы не очень спешите, не правда ли? – Она стояла не шевелясь, пока не подошла пани Тереза и не сказала: – Ну, дети, как-никак уже второй час пробило! Тебе, Фридерик, вредно так поздно ложиться!
Зачем она напомнила об этом?
После его ухода графиня сказала дочери:
– Как ты полагаешь, не вызвать ли нам отца? Мария долго молчала.
– Не знаю, – сказала она наконец. – Подождем немного.
Ночью он не спал. Матушиньский давал ему иногда снотворное в небольших дозах, но теперь не хотелось прибегать к этому. Шопену была дорога его бессонница. Мысли текли плавно, вольно. Темнота была приятна. Только синий прямоугольник окна, которое он забыл завесить, мешал ему.
Он закрыл глаза.
Образ Марии проплывал во тьме. Тонкий стан, нежные руки. Глаза у нее не черные, как думают многие, а темно-серые, большие, очень изменчивые, иногда кажутся голубыми… Но ведь это только… как бы это сказать? только ноты, а не звуки. Как передать эту неповторимую прелесть любимого лица? Кажется ли оно прелестным любящему взору или его прелесть вызвала самую любовь – кто знает…
Нет, любовь вызвало другое: готовность к любви, мечты о ней, мысль о счастливом браке, памятный разговор с матерью. Любовь – спасение. От чего? От тоски, от страха перед темными сторонами жизни. Париж – океан. Кто может поручиться, что океан не поглотит тебя? Любовь – оплот. Милая, ласковая рука жены! Ничто не сравнится с прочной семейной привязанностью, это защита от всех превратностей, от всех бед.
И кто это сказал, что мужчина, сильный мужчина, не нуждается в опоре? О, как нуждается! Именно потому, что на его пути встает столько трудностей, что ему приходится всегда бороться, он жаждет женского участия, его пленяют мягкость, кротость, доброта. Приложить ее руку к своему пылающему лбу, прислониться к ее верной груди и забыть обо всем тягостном, обрести новые силы! Пусть она молода и слаба физически, но какая сила в ее взгляде, в ее любви, в ее сердечной мудрости!
Добрая жена – дар неба. И ее власть могущественна.
Это образ его матери, его сестры, соотечественницы, образ той извечно польской, милой, простой женщины, которая в хате в зимний вечер кормит грудью своего ребенка, когда вокруг все тихо, на небе горит звезда и волхвы должны прийти с дарами. Снова вспомнились ему колядка и то незабываемое видение родины, которое предстало перед ним в Вене в рождественскую ночь. Он обязательно сыграет ей это скерцо. Поймет ли она?