Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Иду по следу. Там много крови, и за углом — протяжный вой сирены. Мигалка крутится, толпа зевак. Я подбегаю и вижу только башмаки: «его» суют с носилками в автомобиль. Неужто Павлунчик?

Рывок, и кофра в руке нема: проклятый бомж бежит на всех парах с бесценным кофром в подворотню. Я рву за ним, скольжу на луже крови, и мордой — в выступ дома. Мой фокус зрения ломается. В зубах — завязла соленая кровища, моя, и едкий донер-кебаб поднялся к пищеводу. Видать, пробила судьба разведчика!

Шатаясь, вдоль стены, бегу за ним в проход: здесь красные огни и подозрительные лица… Где бомж проклятый? Без кофра мне не жить! Куда теперь? Над жизнью, как над Кайзерштрассе, завис ночной туман. Хрен разберешь, чего там кроется. За поворотом. Однако, проморгавшись, увидел: за поворотом — храм любви. Пора на приступ!

Немытым турком я проскользнул в вонючий эрос-центр. Донер-кебаб мотался в перегруженном желудке, и едкая изжога сходила пеной с губ моих.

Темно и сыро. Придерживаясь рукой за стенку, поскальзываясь и матерясь, я пробираюсь сквозь вестибюль, спускаюсь по лестнице направо. Еще направо. Навстречу сексуальной вспышке.

Такие же, как я, турецкие городовые спускались в подземелье. На штурм барух из эрос-центра. Уже немолодые и опухшие, стояли бабы в контакт-дворе, курили сигареты и сипло шептали: «Иди сюда, мальчишка, возьму…»

— Ну так давай, бери!

Она набросила резинку на мой кучу-елдак и принялась за дело. Каморка — два на два, и Троцкий на стене. Угрюмо смотрит из-под стальных пенсне, как деградируют в индустриальном мире лихие выходцы степей. Отторгнутые дети оборонки. «Она» сжимает губы, жмет на кучу-елдак, заставляя содрогнуться, и тут же кидает резинку под умывальник. Там, в ржавом ведерке — полно резинок.

Шатаясь, вылезаю из каморки. Бреду по коридору. Угрюмый, склизлый кафель. Чинарики. Густой замес мочи и семени. Зачем, кучу-елдак, покинул свой родимый дом? — пробормотал. И очутился в крепких лапах сторожей. Они проволокли меня по коридору вверх, раскрыли узорчатые двери, швырнули на ковер.

Подняв опухшее лицо, я увидал: на ложе, под балдахином, лежала шамаханская царица. Она вращала намазанными сурьмой глазами, потом присвистнула: «Раздеть его!»

Два стража сорвали с меня джинсы, куртку, бросили в бассейн. Там, в лепестках благоуханной пены, стоял я, худой, ненужный, лишь мой кучу-елдак качался над пенною водой.

Они меня купали, натирали, и вышел — не турком с баклажанным носом, а бесподобным принцем. Взошел на ложе прекрасной шамаханской царицы и там совокупился с ней под одобрительные возгласы рабов.

Мюнхен, 1994

Крым, ноябрь

На пляжах Феодосии начала 80-х ее можно было часто видеть — народную артистку СССР Марию Стекляру.

Бывало, подходила к нему — из неимущих отдыхающих, и говорила, глядя напрямую в глаза: «Вы знаете, товарищ, мне надо сегодня помочь. Подвинуть шкаф в гостиной».

Столь всесоюзна была ее слава, что каждый товарищ соглашался.

Сей повод раскрывался просто: она лечилась от чахотки. Где она получила ее — неясно. Наверное, в общаге кишиневского сельскохозяйственного, где провела она нищие студенческие годы, пока не заприметили ее на конкурсе народных талантов и не послали учиться в Москву. Там переспал с ней сам Цвигун — любитель молдаванок и старый кореш Брежнева. Карьера была готова, но в самом ее разгаре — проклятые каверны в легких…

Прознала она, что есть одно лишь народное средство — мужское семя, в больших количествах, и приняла решение. Глотать у коренастых мужиков. Южан с волоокими очами и крепким тазом. Для этого сняла себе спецбудуар — беленый домик во дворе, увитом виноградом, — бывшее глинобитное прибежище татар, выселенных отсюда в 44-м.

Внутри — ковры, пластинки, фотографии Марии Стекляру с Брежневым да зелья приворотные. Нечто среднее между кочевой кибиткой и мавританским гаремом.

Обычно заводила она мужчину, ставила пластинку себя — Стекляры, — зычной горлопанки последнего периода советской власти, наливала стакан молдавского портвейна, заставляла выпить. Ее чахоточная (худосочная) грудь начинала вздыматься, под такт то ли одесской, то ли бессарабской мелодии. Дочь колхозницы и сторожа из Приднестровья чувствовала себя Клеопатрой.

Потом расстегивала ему мотню и вынимала жилистое преподобие. Не заставляя долго ждать, принималась за дело. Мужик мычал, мотал головой, однако она не давала ему разрядиться сразу, продлевала миг. Когда мелодия песни доходила до высшей пронзительной точки и в действие вступали балалайки, она резко скручивала ему тестикулы и получала мощный залп по гортани. Потоки семенной жидкости заполняли защечное пространство и стекали в нутро, обогащая витаминами тело больной певицы.

Она вылизывала все до последнего, не оставляя ни капельки бесценной влаги, затем утирала рот и приказывала чуваку убраться восвояси.

Лечение продолжалось полгода. Удивленные врачи констатировали, что каверна затянулась; исчезли и темные пятна на легких. Стекляру возродилась. Однако она не покинула Феодосию и продолжала заниматься лечебным промыслом…

…Тот ноябрьский вечер 1982 выдался тихий, ясный. По радио сообщили о смерти Брежнева, и портреты с траурной каемкой были вывешены по всему городу. Однако она, не изменяя устоявшейся привычке, вышла на охоту.

Мужик в этот вечер тоже был ничего — крепкий, из санатория «Красная Таврия». Она — знаменитость — подошла к нему на набережной с вопросом — вы не могли бы помочь мне переставить мебель? Он не выдержал жгучего стеклярусного взгляда.

В шатре она немедля принялась за дело: острыми деревенскими зубами сжала ему уздечку, и визитер подпрыгнул от неожиданно острого ощущения. В момент его конвульсии она поперхнулась, и это стало непоправимой ошибкой. Потоки илистой семенной жидкости рванули ей в дыхательное горло. Она упала на ковер в невыносимой спазме удушья. В момент разрыва связей вспомнила:

Стояла прекрасная тихая погода. Мы лежали в стогу, курили козью ножку. Моя была свернута из сегодняшнего календарного листика — 8 ноября 1920 года. Над нами неторопливо проплывали облака…

Снаряды летели поверх нашего стога — через Сиваш — в Таврическую степь, где наши, знай, товарищи, готовились вести последний смертный штурм Перекопа. А мы перед атакой — здесь, уже в Крыму, лежали, говорили об анархии и воле.

Над стогом со свистом пролетел очередной снаряд и затерялся там, в материковой Украине. Заржал и пернул конь, запахло теплым экскрементом. Моя мозолистая пятерня потянулась кверху и собралась в мощный кукиш.

Второй снаряд разорвался ближе и вызвал истошное ржанье наших жеребцов. Калякал я с товарищем махновцем Артамоновым, несмотря на всю эту катавасию, но тут подковылял Каретников — на кривых кавалерийских ногах, с кожаной заплатой, вшитой промеж галифе.

— Что, братва, прохлаждаемся? Батька Махно послал вас сюда — добить реакцию, а вы..

Мы нехотя поднялись. Каретников был зол: «Давайте, все по коням!»

«И ты — Чепцов — анархо-синдикал такой-сякой!»

Сплюнув и поправив переметные сумы, сели мы на лихих коней и помчались в тыл белых, бешено защищавших последние позиции у Перекопа.

Из исторической справки:

9 ноября 1920 года. 52-я и 15-я дивизии красных, а также бригада махновцев перешли ночью Сиваш, а утром бросились сзади на Перекоп.

Однако в середине дня левый фланг 15-й дивизии красных был опрокинут налетевшей из-за врангелевских окопов кавалерией генерала Барбовича и стал отходить. Белые бросали в бой последние резервы, лучшие части.

Навстречу коннице Барбовича был брошен корпус Каретникова: вылетев навстречу белогвардейцам лавой, махновцы сымитировали неизбежность рубки и, лишь в последний момент разделившись, ушли в две стороны, оставив на пути белых двести хлещущих огнем тачанок с пулеметами.

Анархо-синдикал Чепцов не удержал коня и ворвался в ряды белых. Сверкнула сабля: его голова раскололась как арбуз, и алая кровь обагрила степь под Перекопом. Впрочем, никакого значения это уже не имело: вторая линия обороны врангелевцев была прорвана, Фрунзе ввел в бой конные резервы.

Началось беспорядочное, без боя, отступление белых к черноморским портам…

20
{"b":"211827","o":1}