Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Валяй отсюда, гад!

— Не свалим! — И, намотав ремни на кулаки, «афганцы» пошли на «мусоров». Тут подоспели «воронки» и драка перешла на новый уровень. Орудуя дубинками, блюстители порядка прижали пацанов к забору. Баранов сражался как герой, но неожиданный удар дубинкой по голове свалил его на землю.

Больница, куда попал он с проломленным черепом, стояла на окраине Москвы. Угрюмое желтое здание еще петровских времен, с обшарпанными колоннами и гипсовым пионером у входа.

Палата номер 7: обычная компания лиц с производственными травмами. Сосед по койке, старый алкоголик дядя Ваня, достал стекляшку: «Прими, боец»!

— Не надо!

Лежа с обмотанной башкой, Баранов все больше смотрел в потолок: разбегающаяся сеть трещин напомнила ему изломы собственной судьбы… да, много событий произошло за этот год.

Пришла пора ходить: держась за стенку, Баранов подошел к окну, взглянул во двор… Лысые деревья, а на них — полно ворон… Что они здесь делают? Слова дервиша пришли на память, и, почувствовав головокружение, он снова лег на койку.

На рассвете в окно постучалась ворона. Усевшись на карнизе, она кричала скрипучим голосом, видать, звала его на улицу. Был он ей нужен по какой-то особой, нешуточной надобности.

В синей байковой пижаме, в войлочных тапках экс-сержант выбрался наружу, сел напротив нахохлившейся вещуньи. Была она чем-то не похожа на своих сородичей. Крупнее, горластее, а главное — держалась по-прокурорски, требовательно.

— Чего тебе, ворона?

— Хочу полюбоваться на тебя! — ответила черная птица.

— Есть ли свобода от гипноза? — спросил Баранов.

— Свобода есть, — прокаркала ворона, — но ты ее не видишь, по своему куцему недоразумению, а вообще, все вы будете дурью маяться, покуда не зарастет провал и не покроется бездна мхом.

Ничего другого не смог добиться от вороны экс-сержант, вспылил и запустил в нее тряпкой. Взмахнув широкими мощными крыльями, ворона улетела к своим, которые густо сидели на соседнем дереве.

Больше она к нему не приставала.

Будапешт, 1989

В плену гомосекса

Москва, январь 90-го. Долгая зимняя ночь кончалась незаметно. Лежали. Курили. Допивали последнее. Кто приткнулся на коврике, скорчившись от невыносимой муки похмелья, кто возлежал на канапе, положив голову на колени прекрасной дамы. Уже готовы были уснуть, когда литературный критик Воскресенский заговорил о русской духовности. Тема эта, давно на зубах навязшая, породила глубокое «ох» и непроизвольное сжатие-разжатие челюстей, то бишь зевоту. Художник Лимперштеттер произнес: «О духовности без стакана — ни за что!» Однако критик Воскресенский оказался парень ловкий. Он встал посередине комнаты, достал из-за пазухи затаенную поллитру и гаркнул: «Ну вы, богатыри! Кто опровергнет мой тезис о неиссякающей силе нашей духовности, тот станет обладателем бутылки!» Настала пауза.

— Эй, декаденты!! Скажите, ведь были ведь у нас — Толстой и Достоевский, Суриков и Репин, Жуковский и Королев! — В ответ ни слова. Лишь Федя-джазмен сопя подполз и попытался достать бутылку из вытянутой вверх руки Воскресенского. Когда не получилось, он так же сопя уполз в свой угол и там затих.

— А ну вас к лешему! — Воскресенский плюнул, махнул рукой и выпил бутылку сам. Ровными глю-глю-глю улеглася водка в луженой глотке литературоведа. И сразу стало ясно: кто есть ху.

Занюхав рукавом видавшей виды бекеши, он вышел вон. Дверь в коридоре туго поддавалась. Дверь, покрытая столетней драной кожей, из-под которой торчали клочки прогнившего ватина. Однако поднапер плечом и со второго удара вышиб проход.

Он брякнулся о снег, поднял глаза, зажмурился от света прожекторов: «Ну, здравствуйте, степные волки!»

Степные волки встретили его дружным «Хай живе!»

От ранее неведомого чувства захотел отлить. Он встал у столба, поднатужился: струя взметнулась искрометным фонтаном брызг. Раздался тихий хрустальный звон: переливаясь всеми цветами радуги, льдышки оседали на белый наст. Он плюнул: плевок застыл в полете.

— Чего тут шляешься? — извечный вертухай на вышке направил на него свой автомат. — А ну, пошел в барак! Чего, не хочешь? — дал очередь на всякий случай. Узором вышитым легла она в снегу.

Вороны взлетели в воздух: «Кар-кар!»

Воскресенский понял намек и потрусил рысцой. Мороз за минус 50.

Луна залила мертвым светом пространство зоны: бараки, проволоку, снег.

В бараке — ни зги. Его обдало смрадом и непривычной парфюмерией. Когда глаза привыкли к темноте, увидел — сплошные нары, с которых свисали сотни белых женских ног.

— Куда я, что? — но тут к чему приблизились высокая, с короткой стрижкой, и предложила: «На, закури!» Он закурил и поперхнулся: ее рука скользнула по его груди. Могучей, выпирающей распертыми сосцами. Вторым движением она скользнула ему в подштаники и обхватила хохолок: «Откуда ты, красавица?»

Он попытался что-то вякнуть, однако горячий поцелуй лишил его дыханья. Под одобрительные возгласы товарок девица-кавалер сняла с него бекешу, положила поперек полати и намазала губы. С великим изумленьем Воскресенский обнаружил: он — баба! Девица-кавалер достала сосновый прибор, привесила на бедра и обратилась к нему на ноте глубокой страсти: «Ты слышишь, Нюрка? Ты слышишь, зараза незабвенная моя? Ведь если ты меня предашь, то я сперва тебя, потом себя и — точка!» — с этими словами она ввела деревянный фалл в растопыренные губы подруги.

В мордовском лагере мела поземка, болтались фонари и вертухай на вышке ежился, поднявши воротник. В бараке номер пять все было иначе. Здесь разыгрывалась извечная драма гомосекса.

Мюнхен, 1991

Упрямое желание

Она была — высокая, костлявая стерлядка… острижена под бобрик, зараза-феминистка… с таким же стриженым лобком и плоской грудью. Отставив кряжистую ногу, лакала портяшок, баском вещала про чакры йога Сакьямурты и биополе Билла Грэма.

— Какой щас час, ты, сука феминицкая?

— 5.40. Утра. Ноябрьского. 92-го года от Рождества Христова.

В ее убогой комнатушке на Сретенке — на маленьком горбатом топчане он ставил ее в разные позы, передвигая эти плохо бритые оглобли-ноги и наслаждаясь муторным падением в Ничто.

Священник Феликс глядел на сей кульбит с обшарпанной стены.

Потом разлили еще портвейна: хорошо! Дрянное пойло пронизало тело, и он созрел для прочих действий. Как всякий пост-койтумный животный, он был невесел, но упрям.

Он бросил ее там, на топчане, Аделаиду Л., и поспешил на проповедь Б. Грэма, на стадионе в Лужниках… Магическая сила!

Все расстояние от метро «Спортивная» до стадиона было усеяно обрывками воззваний: покайтесь, в Бога душу, и т. д. Громадный лысый Грэм, воздевши руки к небу, вещал с плакатов: «Ну что же вы, ребята…»

Вбежал в спортивную арену… темно и пусто. Вернее, глухо, как в танке. Плакаты Грэма, окурки и плевки… Он понял, что опоздал маленько. На целых шесть часов. Лет на пятьсот. И призадумался: «Чево я, право? Чево это за место?»

Когда-то он полагал, что все, что здесь, — эксперимент нечистой силы: над духом, над свободой воли. Потом решил, что все в порядке. Все хорошо.

И вот теперь увидел, что здесь проходит изотерма января — граница крайне вредных сил… Россия-с.

— Слы, парень? Ты слы? — горбатый алкоголик дядя Ваня приблизился на слабых ножках. В ущербном лунном свете достал мензурку, дал отхлебнуть. Тогда он увидал: опасную черту над городом. Светящуюся, точно хвост кометы. С нее слетали искры и опадали черным пеплом. В последней предрассветной тишине.

Прошли на главную трибуну, в кабинет директора. Там, под рекламой олимпийской регаты «Таллинн-80», задрав ножищи на стол, с сигарой в зубах и стаканом бурбона в громадном кулаке сидел сам Билли Грэм, насвистывал мелодию «Нью-Йорк, Нью-Йорк…»

18
{"b":"211827","o":1}