— И какие слухи? — спросила Хельга.
— Самые разнообразные. То ли наш чудак долбанул не думая, то ли ЦРУ подстроило маршрут после долгих раздумий. А скорее всего, оба факта имели место.
— А вы как считаете?
— Я? Я допускаю все.
— Что-что?
— В царстве людей-машин все возможно.
— Машин?
— Немка задумалась.
Молча дошли они до «Академической», он пожал ей руку и посмотрел, как она впорхнула в клеть. На 13-м этаже зажегся свет. Пошел дождь. Он поднял воротник плаща и стал шагать взад-вперед под дождем на неуютном островке на Октябрьской площади.
Вот так она складывается, горемычная доля. Попытка пробить препон. И человек становится подобен рыбке-шелкоперке, тыкающейся в плотное стекло аквариума.
На другой день Хельга вышла с опухшими глазами. Влюблена, что ли? У него самого засосало под сердцем.
Она молча выпила кофе и спросила:
«Ты верный муж»?
— О да! Я есть примерный советский семьянин.
И опять она таинственно заулыбалась, глядя на кончик сигареты.
— Мне вчера жена сделала втык, — сказал Копылов.
— O!
— Ты много куришь, как я погляжу?
— М-мм…
— Через час поездка в Загорск.
— Куда?
— Но мы можем изменить маршрут.
С двумя пересадками (спутали станции) они прибыли на Казанский вокзал. Узбеки и русские сидели на мешках.
— За 30-й километр иностранцев не пускают, — сказал Копылов, — но если будут спрашивать, ты изобрази, что ты немая, и на все вопросы робко улыбайся. Не забудь, что немка она и есть «немая».
К счастью, она была скромно одета: джинсы, куртка и сумка через плечо. Влезли в поезд на 42-й километр и были таковы.
В поезде подошла баба:
«Дайте на прокорм, прости Господи»!
— Мизер рюсс! — прокомментировал Копылов.
Полустанки, желтеющая листва, зачехленные танки и «Жигули» на встречных составах — в общем, доехали.
На станции Дачная подошел мужик:
«Давайте сложимся на жизнь хорошую»!
— На тебе, выпей, мужик!
Пошли по улице Клары Цеткин.
— Еще одна феминистка! — сказал вслух Копылов.
— Как бы не произошла катастрофа! — подумал он про себя.
Дачный сезон кончился, но малохольный друг Сосискин еще околачивался там, на даче, и ходил по участку в 25 соток — в резиновых сапогах, в плащ-палатке, сшибая головы с поганок и рассуждая о скверном влиянии космической эпопеи на произрастание грибковых спор.
Продовольственный вопрос его мало трогал.
Копылов подмигнул, и Сосискин молча удалился в лес.
Дача. Зеленое двухэтажное строение. С полуразрушенной печью, скрипучей лестницей и резонансом особой силы. Это была одна из тех дач, где жили и работали странные русские мыслители XIX и XX веков, где бегали мальчишки с битыми коленками — будущие гении и алкоголики, где бабушки громыхали кастрюлями и готовили незатейливый обед. В зарослях близ заборов лежали довоенные куклы и вставали на тонких ножках колонии бледных поганок.
Вошли в калитку.
— О! — сказала Хельга.
Пасмурно было. Каркали вороны. Шумели сосны.
Вошли, осмотрелись.
— Хельга!
— Да?
— Это русская дача, настоящая глушь. Сильные азиатские ветры, ах, ну да что там… давай растопим печь.!
Растопили, хотя было и не холодно. Копылов достал две бутылки водки: «Хорошо! Здесь уж нас никто не услышит!»
Дача.
Перед лежанкой, на листах газеты «Правда» за 1948 год, лежала куча спелых антоновок. Свирепый дух шел от них. Выпили, закусили яблоком.
Что-то лопнуло в печи. Хельга прижалась к нему.
— Что Гамбург? — сказал Копылов. — Что ваша пресная, размеренная жизнь?
Немка стала раздеваться.
Три часа продолжалась эта любовь. Над Подмосковьем прошли грозовые дожди и снова выглянуло солнце. Пролаяли собаки.
— Возьми вот это яблоко, — предложил Копылов. — Аугуст-апфель.
— Что скажет дайне фрау?
— Что скажет?
— Да.
— Ничего не скажет.
Зажег сигарету, дал затянуться Хельге: «Жена спросит: почему ты пил водку в Загорске»?
— Мне казалось, что я все это видела: дача, Россия, любовь…
— В страшном сне?
— Нет…
— Любовь в военное время всегда прекрасна, интенсивна. — сказал Копылов. — «Холодная война» — это тоже война, а русская разруха — всегда как война.
— А как же движение за мир?
— А никак. Послезавтра начнется бойкот СССР. Все из-за этого долбаного Боинга. Референты из президиума Академии наук попросили передать, что не далее как завтра, в среду 15 сентября, состоится последний рейс «Люфтганзы» по маршруту Москва-Гамбург. Вот за это и выпьем. Чтоб не подбили.
Чокнулись, выпили. На часах было 16.30. Экскурсия в Загорск подходила к концу.
— У вас есть водка в Гамбурге?
Хельга молчала.
— Ты что такая неживая?
Хельга молчала. Что-то наподобие горькой усмешки собралось на ее лице. Детско-старческое выражение.
— Ты слышишь, что я говорю? Шайсе!
Хельга подняла глаза. В них были слезы. Западная немка на пороге зрелых лет. Ровесница.
Копылов понял, что перегнул палку. И начал краткую исповедь:
«Я родился в Москве, в 1950-м, в коммуналке, в кротовой норе.
Обломки России и новый, бездушный мастодонт. Маленький косолапенький мальчик: ясли, детский сад, школа. Октябренок, пионер, комсомол. Жизнь тягучая, бездумная, рябая. Будто смерть на пороге…»
— Зачем думать о смерти, либлинг? Лучше жить и работать!
— А еще лучше работать и жить.
— Генау!
— Ты придерживаешься верхнесреднего деления социал-демократической ориентации, а я — крайней боковой доски на крышке гроба, — хотел сказать он, но не мог перевести. Хотел сказать, но сдержался. И без того она была на грани истерики.
Вместо этого он принял павианью позу и произнес:
— Мы — татарский субконтинент. Мощные азиатские ветры заходят сюда в гости. Они несут сумятицу в мозги. Постоянную идею смерти и разрушения. О стабильности не может идти речь.
Хельга хрустнула яблоком: аугуст-апфель.
Посмотрела в окно:
— Альтвайбзоммер.
Поедем в Хамбурхь?
— Я не зна, я не вер, не про-да… Что Гамбург? Здесь — в теплом, родном хлеву, а там — в разумном, прибранном свинарнике.
Так и закончилась эта необычная история любви. На многоточиях, на приподнятых бровях. Вернулись в Москву, формально раскланялись, а на следующий день повез он Хельгу в аэропорт.
Сдали багаж, встали супротив друг друга.
— Ну прощай, Хельга! — молвил он. — Век тебя не забуду.
— И ты прощай, мой русский либхабер!
Повернулась и пошла за загородку, рукой махнула.
Копылов ощутил внезапную пустоту. Вздохнул и поковылял прочь.
Путаны
Они были — две молодые, две пригожие крали, две путаны: Таня и Оля. Обеих носило по кабакам, по валют-барам и прочим закрытым точкам. Бывало, поутру, намылены, наряжены звонили Толику — знакомому таксисту. Выскакивали из кривой хрущобы, в помятой «Волге» мчали по ухабам Бескудникова — в центр.
В коопкафе «Садко», что на Кропоткинской, им ставили икру, шампанское. Обед — 250, 50 — официанту, и далее — в «Кудесницу» на Оружейном. Там — мяли им бока, тянули жилы, умасливали польским молочком. Оттуда выходили свежие, румяные, готовые к дальнейшим перестрелкам.
Вот «Хаммеровский центр», подобие Америки, построенное на заре 80-х. Проход — 50 рублей: сплошные мусора, чекисты, спекулянты. Минуя все препоны, они в валютном баре «Сакура». Сосед по стойке — японец в золотых очках — пьет минералку.
Торг начинается. — 100! — говорит японец. — Нет, 200 зеленых! — Да почему? — Да потому! 50 отстегивается коридорной. Ты понял, котенок? — Котенок понял.
Спустя минут пятнацать одна из них на пятом этаже. Отстегивает горничной, идет в 59-й. Стучится в номер.
Котенок ждет. Он в шелковом халате с Фудзиямой. Лицо сияет. Она готова. Котенок распахнул халат: широкий шрам на левой стороне и маленький моторчик над соском.