Неизвестно почему, Иринка вспомнила «Дон-Кихота» — Женю. Выпрямившись, она посмотрела в зал. Начинало смеркаться, и в зале зажглось электричество. Мягко струился свет от матовых канделябров, шевеля палевые шелковые шторы, влетел в помещение ветер, нес с собой приглушенный шум улицы, едва уловимый запах реки, тополей, омытых кратковременным, но крепким дождичком. Стояли у стен, сидели на стульях девчонки и ребята и старше Иринки. И такие же, как она. У всех были задумчивые, но счастливые лица.
«А вот у него… Какое все-таки странное лицо. И грустное-грустное». Внезапное предчувствие неосознанной, но надвигающейся беды охватило Иринку. «Вот и бабушка говорила про Кристю, и Сережа рассказывал про сектантов, что они делают. А мы ничего. И я — эгоистка. Мне весело, и я обо всем забыла. А еще говорила себе, что опаздывать, — это преступление». Взволнованно переводя дыхание. Иринка наклонилась к Катьке:
— Катя! — позвала она негромко.
Катька едва приоткрыла ресницы, глянула на нее изумрудным русалочьим взглядом. «Бесполезно, — подумала Иринка. — Ничего сейчас не поймет». Она уже немного знала свою подружку, знала, что Катька может порой «уходить» далеко-далеко… и не вернешь сразу. Посмотрела на Хасана, на Сережу. Те слушали внимательно, а у Сережи было даже какое-то напряженное лицо.
«Пусть слушают, потом скажу. А я выйду, выйду…» Зачем ей нужно выйти, она не знала, просто не могла сидеть, чувствовала: или сейчас вскрикнет, или расплачется.
— Жарко? — спросила ее пожилая женщина, сидевшая у дверей с вязаньем.
— Жарко, — шепнула Иринка.
— Ну, иди, милая, остудись. Иди вот сюда. Я тебя впущу.
У крыльца служебного входа густо разросся черемушник. Иринка сорвала прохладный листок, прижала к щеке.
Ни сосенки, ни ивушки.
Ни травки близ него…
— неслось приглушенно из-за дверей. Но от этого песня не теряла своей прелести, а звучала еще проникновенней. В уже темном небе зажглась яркая голубоватая звезда. «Венера», — подумала Иринка, глядя на ее переливающийся свет, и шагнула к ней навстречу. Одна ступенька, вторая. «А где-то здесь другая, красавица Кассиопея. Может, увижу». Иринка совсем сошла с крыльца, запрокинула голову. Вмиг обежала глазами видимый кусочек неба и вздохнула: Кассиопеи не было. Взглянула на освещенные окна Дома культуры и увидела возле одного окна темную фигурку, скрытую черемушником.
— Кто здесь? — спросила Иринка.
Фигурка обернулась. Свет из другого окна упал на лицо, и Иринка узнала Женю.
— Дон-Кихот! — радостно воскликнула она.
Женя сжался, как от удара. Вобрав голову в плечи, отступил от окна. Иринке стало невесело: «Вот и живой, и ничего не случилось. Просто я всегда такая фантазерка». Она засмеялась. Быстро повернувшись, Женя побежал к калитке. Иринка растерялась.
— Подожди… да куда же ты? — сообразна, что Женя уходит, закричала она и бросилась за ним, но, зацепившись за что-то, упала. От боли, от сознания того, что она не то сказала Дон-Кихоту и что ей теперь не догнать его, она позвала еще жалобней:
— Я тебе что-то сказать хочу! Ну подожди же… какой ты! — и заплакала от обиды.
В ответ звонко щелкнула на калитке щеколда.
Глава IX. В домике на пустыре
В тот день, когда в городе шел концерт с заманчивым названием «Песни старого дуба», Женя остался один. В доме было жарко, душно. Он вышел во двор. Над грядками весело летали желтые, похожие на осенние листки бабочки. Цепляясь за бревенчатые стены дома, тянулась к крыше фасоль, усыпанная белыми цветами. Приникая к ним и, видимо, не находя нужного, раздраженно гудел черный лохматый шмель: «ж-ж-ж». Женя следил за ним, и в душе его тоже начинало гудеть, точно и Женя что-то потерял, чего-то не находил, чего-то лишился.
Он прошел к забору, лег в его тени на траву. Кузнечик прыгнул на Женину грудь, потер друг о друга коленчатые задние лапки и тут же ускакал прочь. Высоко в небе носились стрижи. Женя прикрывал веки, и тогда перед глазами, то расходясь, то вновь сливаясь, плыли оранжево-красные дрожащие круги, а когда открывал, взгляд слепила голубизна неба.
Остро пахло полынью.
Дом Жени стоял в конце тихой непроезжей улочки. Большой двор, отгороженный с трех сторон высоким забором, отделял дом от улицы, он стоял, пылая на солнце стеклами никогда не открывающихся окошек. Здесь было тихо. Забредал сюда лишь заблудившийся прохожий, да и то приезжий. Свои-то знали о маленьком нелюдимом домике, о его негостеприимной неразговорчивой хозяйке. И даже ближайшие соседи, если случалось, забывали купить соль или спички, предпочитали лучше сбегать на другую улицу, чем попросить у Кристи. Кристина встречала людей холодно, надменно, с такой злобой и ненавистью стучала за уходящими задвижкой, точно желала, чтоб этот стук вдребезги разнес тех, за калиткой…
Кристина была красива, но красоты ее давно никто не замечал. Была тонка и гибка. Однако из-за нелюдимого, неприветливого характера люди, глядя на ее подвижную стройную фигурку, говорили:
— И жиру-то накопить не может. Она ест хлеб, а ее — злоба… Что змея ползучая.
Женя не знал этих разговоров. Он многого не знал.
Андрей Буйносов, отец Жени, отслужив армию, привез Кристю в небольшой сибирский городок откуда-то из Молдавии. Любил он ее очень. И, собственно, из-за нее и разошелся с семьей: с матерью, с младшими братишками и сестренками. Ушел от них, забрав с собой старые доармейские башмаки, совсем новый, только раз надеванный серый костюм и ненаглядную свою Кристю.
Когда в новом доме повесила Кристя изображение Христа, Андрей только вздохнул:
— Неудобно же, Кристя… Ребята могут зайти…
— Что неудобно?! — синими молниями полыхнула на Андрея его молодая жена. Тот и язык проглотил. Когда Кристя молилась, смущенно отводил глаза: сам не молился, а мешать жене боялся. Не мог вынести, когда за «греховные» речи накладывала Кристя на себя обет молчания, а то и вовсе в свою Молдавию уехать собиралась. Он был такой покорный и тихий, что даже его мать, слабая и безвольная, однажды не выдержала:
— Не мужчина ты, а петух мокрохвостый! Помяни мое слово: близко будет локоть, да не укусишь, изнахратит всю твою жизнь богомолка эта… Ох, горе мне! И в кого это ты такой квелый уродился?
К весне, простудившись, мать умерла. Прослышав про житье-бытье Андрея, как-то пришла к нему Иринкина бабушка.
Кристя ей только спину показала: ни здравствуй, ни прощай не сказала. Из боязни обидеть жену и Андрей разговаривал с бабкой сухо, немногословно. Уходя, бабушка сказала:
— Плохо ты живешь, Андрей. Страшно за тебя: куда приведет тебя твоя запутанная тропка?
А привела его тропка в тупик. От бесконечных молитв в доме (находила где-то Кристя таких же богомольных людей, как сама), от ежедневных разговоров о боге, о конце света помутилось в голове Андрея. Замкнулся он в себе, притих, потерял ко всему интерес. Порой боязно становилось ему за сына Женьку, да как спасти его от богобоязненной опеки матери, не знал. Не было у него своей воли, давным-давно скрутила его, точно возжу, Кристинка, скрутила и погубила.
Поехал он как-то на сплав леса на Ангару. От постоянной работы Кристя его потихонечку, но твердо отвела. Уж два года перебивался он на разных сезонных. А сейчас очутился на Ангаре и вздохнул свободней. Небо синее, лес зеленый, ребята шумные поразвеяли его мрачные думки. Стал он писать Кристе нежные письма, рассказывал о работе, о товарищах, звал к себе.
«Приезжай, Кристя. Воздух здесь очень хорош: Женьке полезен будет. И для тебя дело найдем: кашеварить для хлопцев станешь».
А через день — новое письмо отсылал:
«Милая ты моя, Кристинка! Уразумей, родненькая, чего я тебе хочу. От твоих молитв совсем было сгорбился я. А взгляни-ка на меня сейчас: порозовел, аппетит такой, что громадный котел в одиночку опустошу. И все хлопцы здесь здоровые и веселые. Скажи-ка им про конец света, они ж засмеют тебя! Конец этот от твоих молитв наступить может. Какой ты стала, в кого я превратился, каким Женька бескровным лопушком растет!