Пожалей ты себя, меня и сына нашего! Плюнь на эти деревяшки расписные. Пойми, видеть хочу тебя умной, а не одураченной книжками божескими, зловредными. В дом свой хочу вернуться не как в келью душную…»
Кристя помалкивала. Убедительней всех слов Кристиных было для Андрея это ее молчание. «Думает, — радовался он. — Поймет… Жить начнем, как люди». От радужных этих мыслей сердце в нем трепетало птицей весенней. И любил он сейчас свою Кристю так, как никогда раньше не любил. «Работать пойду на завод. Токарь я. Деньги будут. Одену Кристинку… Ведь красавица она у меня писаная».
И громом среди ясного неба стало для Андрея это неожиданное Кристино письмо.
«Ирод ты царя небесного! Сгинь, пропади, сатана несчастный. Или ты вернешься очищенным от скверны адовой, или трупом паду я на пороге, но не дам войти безбожнику лютому в очаг мой чистый».
Закружилось перед Андреем все небо, вся земля. Понял он, что слишком поздно начал поучать Кристю. Вспомнил материны слова, вспомнил слова бабушки Дарьи, вспомнил свое покорное молчание, вспомнил, как все годы до появления Женьки и после его рождения был только немым, безгласным свидетелем всего, что делалось в доме. Вспомнил и то, что, когда окружающие намекали ему, что, дескать, не все у него в порядке дома, он только раздраженно отвечал:
— У меня все в порядке. Глядите, как бы у вас в кривой переулок не заехало.
В кривой переулок заехал сам. И не развернуться: узок переулочек, что щель, не двинуться дальше: впереди тупик, стена. Не перепрыгнуть, не перелезть: гладкая, ухватиться не за что.
С письмом этим Кристиным пошел, сам не зная куда. Не мог сидеть, не мог стоять. Мысли, что волны в шторм, наполняли голову гулом. Заломило виски, перед глазами запрыгали черненькие запятые, вихлястые, похожие на головастиков. Страшно стало Андрею: при чем здесь запятые? Схватился за голову. «Уж не с ума ли схожу я?» И ощутил, как тревожно, неровно бьется под пальцами височная жилка. Побежал навстречу голосам, заспешил к новым своим товарищам, ни бога, ни черта не боявшимся, да оступился на скользких бревнах, упал и сразу же, не успев даже вскрикнуть, погрузился с головой в холодные светлые волны.
Так и погиб ни за что, ни про что. А Кристя и смерть мужа по-своему использовала:
— Не верил в бога, вот и погиб. Скоро вообще всем нехристям конец настанет. — Она доставала библию, водила по строчкам тонким пальцем и читала вслух:
«И настанет день, и будет богатый урожай, и будут полни закрома, и будут веселы люди, аки младенцы, не чуя беды. И сойдет на землю антихрист…»
— Видишь? — подсовывала она библию сыну. — Гореть неверным сынам его в геенне огненной. Ох, страшно, страшно будет! — Она обхватывала Женю за плечи, близко смотрела на него большими глазами, ресницы ее вздрагивали. — Не иссушай ты мое сердце материнское, молись с усердием. Там, — она показывала на потолок, — уж я ничем не смогу помочь тебе, когда попадешь ты на суд страшный!
Женя бледнел. С детских лет привык он слушаться мать. Отца в доме вроде и не было — никогда тот не возражал матери, ни о чем особенном не говорил. Иногда ласкал Женю торопливо, будто воровал. Мать не ласкала никогда.
— Одна на земле любовь должна быть: любовь к отцу всевышнему. Остальное тлен, — внушала она Жене.
С самого дня рождения окружала Женю тишина. Тишина дома, тишина большого пустого двора, тишина в сердце. Мать говорила ему о боге. И Жене было спокойно, что есть кто-то, кто решит его судьбу, если только он будет послушным. И он был послушным.
Еще раньше, чем азбуку, он узнал молитвы. Молитвы открыли ему первую красоту. Голос матери, когда она читала их нараспев, поразил Женю чем-то необыкновенным. Он слушал мать, широко раскрыв глаза, впитывал и себя мелодичные звуки, как губка, и неожиданно сам произнес молитву нараспев, и даже не произнес, а пропел чистым, звенящим, как струпа, голосом. Замерев, звук этот неизведанной радостью еще стоял у него в ушах.
— Пой, пой, сынок! — шептала мать, глядя на него большими восторженными глазами. А он вдруг заплакал, чувствуя, что этот тонкий звенящий звук иглой внезапно вошел в сердце. И кончился сонный покой. И не сомненья, а ожидание еще более прекрасного всколыхнуло его душу. Он стал нервным, даже каким-то пугливым, прислушивался к голосам, доносящимся с улицы, жадно впитывал а себя все, что видел и слышал в своем доме-крепости, горячо и страстно молился богу. Он ждал…
Первое посещение школы ошеломило его, захлестнуло, как морской прилив. Он ничего не понял, растерялся… Ему, привыкшему к тишине, молитвам, были чужды шум, визг, беготня… Но вдруг, как давным-давно от тонкого, иглой вошедшего в сердце звука, в нем что-то дрогнуло, сдвинулось с места. Он завизжал, запрыгал, засмеялся. Смеялся даже на уроке, тогда учительница потребовала, чтобы он вышел из класса. Он продолжал смеяться, хотя слезы уже подступили к горлу. И учительница взяла его за руку, желая вывести из класса. Он ничего не понял и упирался. Тогда она потянула его. Он перестал смеяться и, зарыдав, укусил ее за палец.
Он метался в горячке три дня. Никогда не слышанные шум, крик, беготня, учительница отчего-то лохматая, страшная, как чудовище, — все это болезненно смешалось о нем, перепуталось. Он вскакивал, кричал, плакал, кусал матери руки и затихал под ее синим горячим взглядом, под ее голос мелодичный и тихий, как ручей.
Он не хотел в школу. Но Кристя была хитра. Она знала, что этого ей не дадут сделать люди. И она убедила сына. Его перевели в другую школу. Но там уже знали о Жене.
Какой-то мальчишка с круглым лицом, густо осыпанным веснушками, немного боязливо спросил:
— Ты всех кусаешь?
Женя молчал, но плечи у него начали подергиваться.
— Он припадочный, — тихо шепнул кто-то.
— А может, бешеный? — еще тише прошелестело сбоку. — Весной дядя Сеня бешеную собаку убил. Она кого-то кусала… Может, его?
…Он опять плакал дома.
— Не хочу, не хочу! — цеплялся он руками за мать.
— Злые, злые… демоны… Всем им гореть в геенне огненной! Молись царю пресветлому! Скоро и за твои слезы воздаст он сторицей. — Обнимала его мать за плечи, ставила на молитвы. И в молитвах приходило успокоение…
А потом чего-то стало не хватать. И почему-то именно в этом году сердце его все чаше и чаше плачет. Сердце, но не Женя. Он терпит, он крепится изо всех сил! Он не имеет права больше плакать! И так все зовут его «кисейной барышней», а кто-то еще более изобретательный прозвал его «Дон-Кихотом». Кто он — этот Дон-Кихот? Человек? Зверь?
…Тень от забора укоротилась и уже больше не прикрывала Женю.
«Пойти бы на реку! — мечтательно подумал он, но тут же отогнал от себя эту мысль. — Опять там эти…»
Он очень ясно увидел летящий булыжник. От него еще и сейчас болит у виска. Услышал смех и свист… Кулаки невольно сжались. В первый раз с вполне определенной злобой вспомнил он сверстников. И опять что-то забурлило, загудело внутри. Что нужно ему? Чего он хочет?
«Господи!» — вскрикнула в нем каждая жилочка. Уткнувшись лицом в траву, Женя замер. Потом рывком вскочил, без единой мысли в голове, как во сне, вышел на улицу.
…Река будто смыла с него злобу. Прохладные волны, в которые он окунулся, остудили мысли, и в сердце восстановилась давно забытая тишина, но была она более чуткая и взволнованная, чем прежде. Женя долго сидел на берегу. Поблизости никого не было. Лишь волны, шипя, накатывались на берег, оставляли на влажной гальке принесенную сверху набухшую, с резким запахом сырости телу, да, позвякивая цепями, качались на воде лодки.
Иногда вдоль по реке пробегал ветерок. Мимоходом, тронув Женины волосы, поднимал с земли и кружил в воздухе обрывки бумаг, шуршал по гальке сухими колючими песчинками и снова улетал туда, откуда временами доносились голоса людей. Там то смеялись, то звонко, заразительно визжали…