— Рузвельт абсолютно прав, выступая против конгресса! — сказал он тогда Фейс. — Победу можно одержать только в сражении.
А сейчас, подумала она, Дьювэл Каннингем примкнул к мракобесам.
И она тотчас решила обратиться к кому-нибудь поважнее мистера Каннингема, — добраться до самых верхов. По опыту она знала, что бесполезно тратить время на разговоры со всякими мелкими чинами. Совершенно бесполезно, не говоря уже о том, сколько на это уйдет времени, а времени у нее было в обрез. До заседания комиссии оставались считанные часы! Никогда прежде она не ощущала бега времени, не думала, что часы, минуты и секунды могут дробиться на такие крошечные частицы. Или наоборот, могут растягиваться по законам рефракции, совсем как в кривых зеркалах. Ей представлялось, что с той минуты, когда она разговаривала с Белым домом, прошло бесконечно много времени — куда больше, чем когда она ждала мистера Каннингема.
Нет, ей просто не дождаться завтрашнего утра и свидания, назначенного в Белом доме, — но все-таки ей становилось много легче от одной мысли, что это свидание состоится. Она знает, что в Вашингтоне есть по крайней мере один человек, который может и хочет помочь ей, — человек, чьих советов ищут и добиваются президенты и короли.
Какая она все-таки смешная. Ну, стоило ли так расстраиваться из-за предательства мистера Каннингема (конечно, можно найти более крепкие слова для характеристики его поведения, но она ими не воспользовалась), словно ее приговорили к заключению в нацистский концентрационный лагерь! Тэчер нередко обвинял ее в отсутствии чувства юмора, потому что вещи, казавшиеся ему забавными, не вызывали у нее смеха. Зато над этой историей с розовой бумажкой она всласть посмеется! Может быть, посмеется и Тэчер — когда все кончится.
Настроение у нее внезапно поднялось, и она постояла перед ярко освещенной витриной Жана Мату, залюбовавшись прелестной ночной сорочкой. Понравились ей и прозрачные нейлоновые чулки цвета загара; надо будет завтра непременно купить их. И черное шелковое белье, отделанное изящными французскими кружевами ручной работы, — очень дорогое, конечно, но Тэчер любил покупать ей такие вещи: он утверждал, что они очень красят ее гибкое тело. Фейс приятно было сознавать, что она вовсе не дурна собой. В Нью-Йорке, где они провели последнюю неделю своего медового месяца, Тэчер одел ее с ног до головы у Бергдорфа, невзирая на протесты: она понимала, что такая роскошь ему не по карману. А что, если ей купить эти вещицы, выставленные в витрине, и нарядиться на удивление Тэчеру? Может быть, кружевное белье поможет восстановить их прежние отношения.
Она медленно брела по Коннектикут-авеню — за это время асфальт успел почти высохнуть, — останавливалась, чтобы поглядеть на красивое старинное блюдо или на букет орхидей в окне цветочного магазина, и шла дальше. Все эти впечатления то и дело перемежались у нее с беспорядочными воспоминаниями о Тэчере: обрывки разговоров, его ласковое «Утеночек» (он говорил, что прозвал ее так за светлые волосы и темные глаза)… а как он мило рассказывал сказки дядюшки Римуса своим мягким южным говорком… как покойно ей было, когда, опираясь на его сильную руку, она любовалась вместе с ним восходящей луной на концертах в Уотер-Гейт… как ему понравилась — правда не без оговорок — чиппендейловская мебель в ее доме в Джорджтауне (эти старинные вещи остались от матери и чрезвычайно высоко ценились ее отцом)… как смело он фехтовал (искусство, в котором немало преуспел в свое время ее отец)… как они совершали долгие загородные прогулки при луне, в открытом паккарде, блестящем и ярко-желтом даже ночью. Какой он был веселый, какой хороший! А она прежде была так одинока и так застенчива!
Она дошла до Дюпон-серкл и по аллее, обсаженной старыми раскидистыми деревьями, пересекла площадь. В самом центре был мраморный фонтан — русалки, поддерживавшие большую плоскую чашу. Фонтан казался огромным диковинным кубком, через край которого, журча и пенясь как шампанское, переливалась вода. Фейс постояла, глядя на фонтан. Вот здесь они остановились как-то ранним утром, еще до восхода солнца, и он впервые поцеловал ее. Вспоминать об этом было и мучительно и сладко.
Это был не день, а какой-то вихрь событий: она переживала нечто подобное в мечтах, но не наяву. Все она испытала за этот день — все, кроме физической близости, от которой они оба в конце уклонились: она — потому что боялась, а он (как впоследствии объяснял) — потому что страшился потерять ее. Много позже она поняла, что в его словах таился двойной смысл, о котором он сам в ту минуту не подозревал, но тогда она все приняла за чистую монету. И в самом деле, прошли годы, прежде чем она узнала, что он имел обыкновение спать с любой женщиной, кроме той, которую любил. От своей же будущей жены он требовал, чтобы она была «непорочной», выходя за него замуж. Но все это еще не было начертано на скрижалях их отношений, и вначале каждый был ослеплен красотою другого.
Фейс отмечала свой двадцать первый день рожденья, вся уйдя в воспоминания о родителях. Незадолго перед тем она приняла приглашение навестить свою бывшую подругу по колледжу Мэри-Маргарет Хэзуэлл, жившую в Балтиморе, но в последнюю минуту написала, что не приедет. Ей почему-то казалось, что это будет предательством, если она уедет из своего дома в Джорджтауне: сколько чудесных, безвозвратно ушедших дней своего рожденья провела она здесь, — дней, которые ее отец, восторженный испанец, прямая противоположность ее спокойной и уравновешенной матери, уроженке Новой Англии, — умел превращать в настоящие празднества. Как она бывала счастлива, как спокойна: она знала, что ее любят.
Итак, Фейс решила остаться дома, послушать испанские пластинки, которые собирал ее отец, перечитать любимые страницы из Унамуно, полистать альбомы и посмотреть свои детские фотографии. Словом, она употребит этот день, так сказать, на подведение итогов. Она казалась себе очень старой и была в отчаянии, что ничего еще не достигла в жизни. Она поняла теперь, что нужно сделать жизнь возможно веселее и интереснее, но сегодня из этого ничего не получится: мешало самокопанье, которым она занялась. Несколько лет спустя ей смешно было даже вспоминать о том, как она строила из себя трагическую героиню, но в ту пору она была так одинока, что воспринимала свое одиночество как мучительную боль.
Впрочем, погода вскоре рассеяла ее грустное настроение. Последние дни апреля были до того хороши, что дома просто не сиделось. Фейс посмотрела сквозь молодую листву деревьев на залитую солнцем улицу и вздохнула. В распахнутое окно врывался сладкий весенний воздух: она представила себе виргинские сады, где сейчас цветут яблони и распускаются розовые азалии, не выдержала и стала надевать костюм для верховой езды.
Вот тогда-то она и встретила Тэчера. Пути их неожиданно скрестились в зарослях цветущего кроваво-красного дёрена, — они и опомниться не успели, как уже ехали рядом. Романтически настроенной Фейс он показался похожим на древнегреческого кентавра. Широкоплечий, статный, красивый и очень стройный в своем клетчатом спортивном костюме, он непринужденно сидел в английском седле и с небрежной самоуверенностью правил лошадью. Три обстоятельства бросились Фейс в глаза: он был без шляпы, и солнечный свет играл на его светлых волнистых волосах; ноги его, затянутые в высокие сапоги, были сильные и мускулистые, как у игрока в поло, а его гнедая лошадь была чистокровным рысаком и повиновалась малейшему движению хозяина. Он был на редкость статен и изящен. Только потом Фейс обратила внимание на его лицо.
Ее лошадь заржала, и перепуганная белка опрометью кинулась в дупло.
Молодой человек взглянул на Фейс и улыбнулся. Улыбка была такая располагающая, такая задушевная, предназначенная только ей одной, что Фейс подумалось: вот он сейчас скажет ей — самым естественным в мире тоном, — что сотни лет ждал ее в этом лесу, и она, наконец, разрушила тяготевшие над ним злые чары. (Теперь она знала, что так и не сумела разрушить их.) Она ответила улыбкой на улыбку. Лошади их мерно постукивали копытами по усеянной листвою лесной тропе.