– Alors. Nous sommes la[59], – сказал дядя Ксавье.
— Это оно? – ошалело спросила я.
Он бросил на меня быстрый взгляд.
— Конечно, оно самое. А чего ты ожидала?
— Только не этого. – Я была поражена. Высокие, изящные башни поднимались из скал, а над ними нависали великолепные естественные колонны и ниши, вырезанные в камне временем и ветрами.
— Я забыла, – сказала я (попытка срочно восстановить нанесенный моральный ущерб), – совсем забыла, насколько он великолепен.
Он скромно пожал плечами, будто я говорила не о замке, а о нем самом.
Чем ближе мы подъезжали, тем огромней и прекрасней становился замок.
— Здесь новая автостоянка, – сказал дядя Ксавье, явно для того, чтобы я пришла в восхищение, что я и сделала, хотя кроме широченной, усыпанной гравием площадки, залитой жгучим солнцем, ничего примечательного не увидела. – В прошлом году построили. Здесь будет намного лучше, когда подрастут деревья. – Я разглядела несколько сомнительных, чахлых, изнывающих от жажды побегов. – Мы можем принять от пяти до шести десятков машин, – прибавил он с гордостью.
— У вас бывает столько посетителей? – спросила я.
— Пока не бывало, – сказал он. – Не всё сразу. Но в этот году, кто знает, может статься…
Перед нами была стена с бойницами, сильно смахивающая на театральный занавес. Дядя Ксавье въехал в готическую арку, миновал маленькую будку у ворот, на стене которой были вывешены правила посещения замка: «Visites Guidwes, tous les apris‑midis»[60]. Дорожка, покрытая гравием, бежала между высохшими, запущенными клумбами и сворачивала так, что главный средневековый замок немного перемещался вправо, а впереди показалось сооружение поменьше – gentilhom‑minre[61], – скрытое стеной от глаз посетителей, осыпающееся, но пышное и элегантное крыло эпохи Ренессанса. Кто‑то совершил вялую попытку разводить под окнами цветы. У крыльца валялся трехколесный велосипед и старые пластмассовые игрушки.
Машина резко затормозила, взметнув гравий и едва не врезавшись в велосипед.
— Вот мы и дома, – сказал дядя Ксавье.
Я спросила себя: ну как, нервничаешь? Стало ясно, что я собираюсь продолжать в том же духе, позволяя себе плыть по течению. Во рту у меня пересохло, а ладони и белье были влажными от пота, но, возможно, это просто из‑за жары. Я стояла на гравийной дорожке у крыльца, глядя вверх на круглые башни–солонки, сверкающие на солнце чеканным серебром, и вдруг рассмеялась.
— Что смеешься? – спросил дядя Ксавье.
Он выгружал из багажника чемоданы.
Я смеялась над собственной шуткой, не предназначенной для чужих ушей. Если бы меня, как в школьном сочинении, попросили описать «дом», я была бы вынуждена дать описание нашего дома на две семьи на Бирчвуд–роуд в Хэнли; но это… Это было именно то, что я понимала под словом «дом», материализовавшийся плод моего воображения. Кульминация целой серии преследовавших меня, начиная с искусственных цветов на улице Франциска Первого, забавных знаков судьбы, которые, будучи сами по себе незначительными и случайными, безошибочно привели меня – или мне это только казалось, пока я стояла под серебристыми башнями, – к этому самому месту. Я, разумеется, понимала, что все это полная чушь. И не просто чушь. Хуже. Это была часть некоего замысловатого оправдания, которое я сочинила, чтобы простить себя за то, что так далеко зашла. Но та мысль все равно меня насмешила.
Из открытой двери вышла женщина и остановилась на верхней ступеньке.
— Матильда, – сказал дядя Ксавье. – Voila. Иди, познакомься с Мари–Кристин.
Не знаю почему, но мысль о присутствии еще одного человека, с которым надо будет уживаться и строить какие‑то отношения, даже не приходила мне в голову. Я была совершенно сбита с толку. Она была в черном, эта женщина. Она долго смотрела на меня без всякого выражения. Я стояла перед ней в парусиновых туфлях со смятыми пятками, в джинсах, с волосами, забранными резинкой, и чувствовала себя глупее некуда.
– Elle a perdu tout son framais[62], – сказал дядя Ксавье, хихикая над моей беспомощностью. Он подтолкнул меня к ступеням. – Входи, входи, – сказал он.
— Мы вам очень рады, – сказала женщина. И внезапно нагнула голову, как ястреб, заметивший движение в траве. До чего глупо было с моей стороны не учесть, что у него может быть жена. – Вы, должно быть, устали, – сказала она по–английски с изящным акцентом и официально поцеловала меня в обе щеки.
— Да, – сказала я. – Устала.
— Тогда позвольте, я провожу вас наверх. Я отвела вам комнату, где когда‑то спали ваши родители. Помните?
— Ничего она не помнит, – сказал дядя Ксавье. Холл был просторный и скромный и такой же прохладный, как приветствие этой женщины. Она повела меня вверх по низкой, не покрытой ковром каменной лестнице.
— А где все? – спросил дядя Ксавье. – Почему не встречают?
Все? Тут еще кто‑то есть? И сколько же их?
— Я подумала, что Мари–Кристин приедет уставшая и ей будет трудно сразу со всеми перезнакомиться, – сказала женщина, которую Крис, видимо, называла бы tante[63] Матильда. По–французски она добавила: – Франсуазу я послала в Фижак, в банк. А Селеста повела детей купаться.
Она открыла тяжелую резную дверь.
– Voila, – сказала она. Комната была громадной, на обоях голубели гигантские, как кочаны капусты, розы.
— Красиво, – сказала я. Действительно красиво. Два высоких окна с эркером выходили в небольшой сад. В траве стояли два шезлонга. Под одним из них растянулась сонная серая кошка. – Какая красивая комната.
— Чаю? – спросила tante Матильда.
— Лучше чего‑нибудь холодного.
Она кивнула.
— Ванная комната – следующая дверь по коридору. – Она критически оглядела меня. – Отдохнешь перед обедом или предпочитаешь выпить в саду?
— Она должна отдохнуть, – сказал дядя Ксавье. – Ты должна отдыхать. Каждый день. И есть. И толстеть. Мы тебя вылечим.
— В таком случае, – сказала tante Матильда, – принесу минеральной воды. Или чего‑нибудь другого?
— Нет, это будет в самый раз.
Она не сводила с меня неподвижных, холодных, тревожных глаз.
Дядя Ксавье поставил чемоданы на маленький обитый сундук.
— Нет, нет и нет, – сказал он. – Побудь здесь, поговори с Мари–Кристин. Я сам принесу минеральной воды, – он улыбнулся мне. – Только погляди на ее глаза, – сказал он tante Матильде. – Совсем как у матери.
Tante Матильда бросила на него острый взгляд, словно он мышь–полевка, которую она заметила далеко в поле.
– Au contraire[64], – сказала она. – Я как раз думала о том, насколько она не похожа на родителей.
— Разве ты не замечаешь ее сходства с матерью? – Дядя Ксавье взглянул на нее с удивлением.
— Ни малейшего, – сказала tante Матильда. – Цвет глаз, цвет волос, черты лица – все другое. – По–французски она сказала жестче: – Ее мать была красивая женщина. И очень глупая.
Я подумала о своей маме, о ее мышиного цвета, мелко завитых волосах и беспокойном, вечно усталом лице, и мне стало обидно. Как смеет эта женщина называть ее глупой.
– II faut que je vous dis que je n'ai pas com‑plitement oubli mon framais[65], – сказала я с негодованием и, скорее всего, с ошибками. А потом вспомнила, что возмущение мое совершенно необоснованно. Они не мою мать обсуждали.
Tante Матильда туманно улыбнулась, словно давая понять, что не стоит и пытаться вникать в то, что я там бубню. Она пробормотала что‑то о делах на кухне и вышла. Дядя Ксавье откашлялся.
— Не обращай внимания, – сказал он. – Моя сестрица очень чувствительная особа.
Его сестрица?
— Она злится за то, что я не взял ее, когда за тобой поехал. – Он протянул ко мне руки. Я заметила в его глазах слезы. Он крепко обнял меня и поцеловал. – Добро пожаловать домой, Мари–Кристин, – с чувством проговорил он.