Е.П.:Позволь отвлечься. Я однажды в Красноярске ехал в одном такси с одним таким бомжем, бичом, явно отсидевшим. Бродяга острил всю дорогу. Например, обращался к таксисту со словами: «Шофер, скажи водителю, чтобы направо поворачивал». А когда мы подъехали к тюрьме, носившей в Красноярске имя «Сёстры Федоровы», потому что над нею возвышались четыре трубы, он из машины вышел, аккуратно расплатившись, потом засунул свою опухшую харю в такси и сказал гениальную фразу — мне и таксисту, — показывая на тюрьму: « Это наша тюрьма, не ваша». Вот и Гоголь с Аксеновым — наше достояние, не ваше. А Достоевский, Толстой да еще Тургенев-барин — они для всех.
А.К.:Или вот Фолкнер. Вроде понятный, переводили много, переводили прекрасно, я его очень люблю читать. Но глубоко, по-настоящему он мне не нужен. Он — американский почвенник, американский южанин. И весь его комплекс, комплекс литературы Фолкнера — это владение белых черными рабами и его последствия. Мы этого никогда не поймем! Меня это не трогает! Я отличаю черных людей от белых людей, но то, что предки американских черных были рабами — да мне все равно! Читаю об этих «проблемах», и хочется воскликнуть: «Ну и что?» У нас в принципе никого не волнует, что сейчас практически вся Россия, кроме Никиты Михалкова конечно, состоит из потомков крепостных. Не принимать же всерьез всех этих новоиспеченных графьев да князьев, получивших титул от Джуны Давиташвили? А в Америке этот комплекс вины до сих пор. Вся политкорректность выросла из этого комплекса. Вот почему мы не поймем никогда эту политкорректность.
Е.П.:Хорошо. Фолкнер американский. А Хемингуэй — всемирный писатель?
А.К.:Хемингуэй абсолютно всемирный писатель, потому что его абсолютно не волновали американские проблемы. После «У нас в Мичигане» все остальное — космополитическое. Хемингуэй — символ космополитизма вообще. Воевал в Италии, Испании, жил на Кубе. Какой он американский писатель? Ведь недаром Хемингуэй и Фолкнер в американских раскладах, как Распутин и Аксенов в наших.
Е.П.:Интересно, что великий Джеймс Джойс сочетает в себе черты почвенника и космополита. У него «Улисс» — это почвенническо-космополитическая песнь об Ирландии.
А.К.:Ну, тут трудно определить. Все же в «Улиссе» не почвеннический мир, а всеобъемлющий, несмотря на обилие конкретных деталей. А Вася, на мой взгляд, писатель чисто русский, и не потому, что его перевести адекватно не-воз-мож-но. Что бы он сам по этому поводу ни думал, а ведь у него у самого было иногда обольщение такое, что он может бытьне русским писателем. Он писал «Московскую сагу» в расчете, что книга станет американским бестселлером и основой для американского сериала, но это была заведомая ошибка. Не стала! Хотя там советская история описана прямо и просто, как по гипотетическому учебнику, который можно было бы назвать «Курс настоящей истории ВКП(б)». Но все равно это прямо и просто для нас. Для нас даже слишком просто. Вот в чем, на мой взгляд, просчет расчета: для нас — это слишком просто, для них— слишком русское, непонятное.
Е.П.:Вася мне однажды рассказал дивную историю. Он, как это принято на международных ярмарках, сидел в каком-то магазине во Франции, надписывал приобретаемые покупателями книги. И к нему подходили люди, спрашивали, прежде чем купить, о чем эта книга? Сначала он им объяснял, что это мини-история СССР, история революции, и они при этих словах уходили, вежливо улыбнувшись на прощание. «И вдруг, — рассказывал Вася, — меня осенило, и я стал говорить, что это история доктора, семьи доктора. Книжку тут же раскупили. Доктор — он в любой стране доктор, семья его — в любой стране семья. Болезнь всехкасается…»
А.К.:Тут Вася, скажем прямо, приврал, потому что «Московская сага» — никакая не история семьи, а именно история послереволюционной России. Своеобразное продолжение «Доктора Живаго». Как если бы доктор Юрий Живаго не погиб…
Е.П.:Ну, и Пастернак имел право ответить на вопрос, о чем роман: «Про то, как доктор жил, а потом умер в трамвае от разрыва сердца».
А.К.:Так что Васина история с «Сагой» подтверждает известную мещанскую мудрость: брак по расчету бывает счастливым, если расчет правильный.
Е.П.:Это ты придумал такую «известную мещанскую мудрость»?
А.К.:По-моему, я. Не помню, во всяком случае… Если не я, то не помню кто.
Е.П.:Если ты, то молодец, если нет — тоже.
А.К.:Повторяю: для русских «Сага» простовата, а для нерусских… ну не понимают они этого! Не понимают, как сын профессора медицины может стать советским генералом, дружок которого насиловал благородных барышень во время Гражданской войны, а он сам топил в крови Кронштадтское восстание моряков… И автор при этом относится к нему не как к негодяю и палачу, а в конце концов, как к жертве. Они это почувствоватьне могут. А когда «Сага» пришлась ко двору у нас и здесь действительно имела заслуженный успех? Когда сняли русскийсериал! Вот тогда только «Московская сага» раскрутилась. Когда повзрослело до степени потребления культурных продуктов поколение, которое даже на таком уровне советской истории не знает. Поколение людей, которым история России не чужая, но они ее не знают. Извини, но в смысле сведений о советской истории они эрудированны как американцы, но, в отличие от американцев, они все-таки русские. Американцам и французам эти сведения не нужны, а нашим всетаки нужны. Так и возникает спрос.
Е.П.:Я в связи с этими твоими словами думаю: а вот мне, лично мне, интересно было бы, если б мне показывали какую-нибудь французскую семью, ну, пусть даже не времен той революции французской, а революции, например, шестьдесят восьмого года?
А.К.:Вот ты насчет французского… Там другая жизнь, другая планета. Фильмы о жизни Франции во время Второй мировой войны я смотрю с улыбкой, какая бы там трагедия не разыгрывалась. В Париже во время войныоткрыты все рестораны, снимается кино, народ живет, кинофестиваль устраивают, выходят новые книги, которые интеллектуалы обсуждают, сидя в кафе…
Е.П.:И не сажают после войны тех, кто работал на гитлеровцев. Правда, женщинам, которые спали с немцами, головы бреют. На это у французов непримиримости хватает. Но хозяина, открывшего при немцах кафе, они коллаборационистом не считают. Это ж кафе!.. У нас бы его повесили. Или в лучшем случае посадили лет на двадцать.
А.К.:Так что чужое все. Я так скажу: я даже не знаю, справедливо ли это для всех национальностей, но для русского писателя быть всемирным писателем — это обязательно в ущерб тому, какой он русский писатель. За редким, очень редким исключением. Опровергай меня!
Е.П.:А чего мне тебя опровергать? Над этим думать нужно, а не опровергать.
А.К.:Опровергать, потому что мысль спорная. Достоевский — мировой писатель, Чехов — мировой драматург, Бродский — мировой поэт. И какой от этого ущерб их русскости?
Е.П.:Опровержение может быть лишь в том смысле, что, может быть, Фолкнер, например, в России более любим и популярен, чем сейчас в Америке. Или другой писатель — Сэлинджер. У нас его обожают, но не так, как в Америке. Там он — их всё. Так всемирный ли он писатель? Да вот тебе еще один пример: финского писателя Мартти Ларни в Финляндии мало кто знал, а у нас он со своей антиамериканской, но действительно смешной книгой «Четвертый позвонок» был дико популярен в самом начале шестидесятых.
А.К.:Финляндия — бог с ней, но я твердо уверен относительно русской литературы: сколько писатель выигрывает в интернациональности, столько же он проигрывает на русской почве. Вот, например, Андрей Платонов — исключительно русский гений. Его проза — действительно новая великая русская проза XX века, бесспорно. Он для русской литературы — фигура заоблачная. А для западной — нет. Он вообще не существует вне общего русского… советского контекста, вне России, вне русского советского языка.