— Счастье в творчестве, — торжественно сказал профессор и замолчал, опускаясь на скамью, стоявшую над горным обрывом.
Под ногами их было море. Синее, прозрачное, оно тонкой каймой белой пены набегало на берег, казавшийся отсюда розовым от мелких круглых камней гранита и мрамора. Чуть приподнимаясь над берегом, росла зеленая трава и стояли на самом берегу кряжистые могучие карагачи. Горы отступали в этом месте от моря, и красивая долина реки Чаквы подходила к нему. Обрамлявшие ее холмы красноватого цвета были усажены правильными рядами маленьких кустиков. Кое-где широкие дороги, обсаженные деревьями, перерезали долину, по склонам холмов лепились небольшие домики рабочих-грузин, это была Чаквинская чайная плантация. Под самыми ногами Саблина на ровной площади, покрытой бархатной зеленой травой, среди красивых деревьев розовой акации росли кусты роз. Это был громадный розарий. Когда легкий ветер набегал с моря, он приносил с собою томный аромат цветущих розовых кустов… Задний план этой широкой, тянущейся на многие версты картины замыкала гряда фиолетовых гор. Их низы были темны от густых лесов, покрывавших подножия и долины, а синие вершины тонули в мареве дали. Там чуть намечались прозрачные, как облака, сверкающие, как опал, снеговые вершины Кавказских гор и видна была снежная шапка Эльбруса. Столько силы и мягкости было в этой воздушной, широкой картине. Влекли и тянули переливающиеся молочными тонами опала далекие горы, манила их высь и даль, ворожило море, сливавшееся с небом, сверкающее всеми синими тонами — от тона нежной бирюзы у берегов, темного сапфира вдали и снова бледневшее под горизонтом и так сливавшееся с небом, что горизонт едва намечался нежной полосой тумана. Море казалось там таким же прозрачным, как воздух. Эта картина меняла свой вид и краски каждую минуту. Надвинулись на горы облака, закрыли сверкающие ледники, набросили глубокие тени на долины, море потемнело, вдруг рядами повалили по нему белые зайцы пенящихся волн, цвет его уже стал другой, оно стало угрюмее, и тем больше был контраст между ним и зеленой смеющейся лужайкой Батумского розария…
— На этот вид никогда не устанешь смотреть. Он прекрасен всегда, — сказал профессор. — Равного ему нигде не найдете. Я любовался Нагасакским рейдом, я видел южную красу Босфора и северное величие Стокгольма, я видел берега Америки, видел биение волн Индийского океана у Коломбо и Джибути, но нигде нет такой полной гармонии богатого красками моря, роскошной природы земли и неба, постоянно бороздимого облаками и тучами. Я вам говорил, что я счастлив. Я счастлив тем, что я открыл, изучил и пропагандирую этот край. Многие из моих коллег по университету ударились в другую пропаганду. Они ищут разрешения проблемы человеческого счастья в отыскании особых условий социального устройства. Они считают, что люди будут счастливы тогда, когда они получат свободу личности и равенство перед законом, другие идут дальше и, требуя абсолютной свободы и полного равенства, доходят до проповеди анархии. Счастье дает только труд и творчество. Раб, трудящийся над землею, раб, творящий красоту, может быть счастлив и свободный тунеядец покончит с собою, потому что разочаруется в свободе, лишенной творчества и труда. Вы посмотрите, как счастливы люди, одаренные талантом, — художники, скульпторы, архитекторы, писатели, актеры. Они творят! Годами вынашивают они в сердце своем свое произведение и когда приступают к творчеству, их охватывает ни с чем не сравнимое лихорадочное возбуждение. Они забывают про пищу, они отказываются от комфорта и живут теми образами, которые создает их фантазия… Простой сапожник, столяр, портной — имеют минуты счастья, потому что они творцы. Ничтожную мелочь творят они, но творят. Я создаю теперь этот сад. О! Прожить бы еще десять лет, чтобы увидеть, как покроются золотыми плодами эти сады апельсинов, как потекут сюда русские люди со всей России смотреть и учиться тому, что может дать им угрюмое Закавказье! Тогда в великом счастье почить, как Бог от дел своих, и уснуть навеки среди этого сада и слышать пение птиц, журчанье горного ручья, песню грузина и жужжание пчел, собирающих мед с пестрых цветов. Как понимаю я легенду Библии о Боге! Бог назван всеблаженным, то есть вечно счастливым потому, что он сотворил мир. Когда рушились горы и кипела лава, когда море клубилось парами и выступала из него твердь, когда из носящихся в безпредельности мириадов атомов вдруг сцепились одни и, воспламенившись, создали солнце и свет, когда другие, вращаясь, образовывали новые миры, когда набухала горячая земля и выбрасывала из недр своих ростки первобытных растений, а из зачаточных слизней вырастали пресмыкающиеся и лениво, точно во сне, бродили среди сплошных пальмовых и папоротниковых лесов страшные ящерицы, все эти бронтозавры и ихтиозавры, — это было творчество Разума, это было великое миросоздание Богом и, творя этот мир, Бог был счастлив! И каждый, кто творит, как бы мало ни было то, что он творит, носит в себе частицу Божества и счастлив, как Бог!
— Но тогда мы, военные, никогда не можем быть счастливы, — сказал Саблин.
— Почему?
— Потому что мы готовимся к войне и разрушению. Наша цель, наше назначение разрушать культуру. Пожары городов и селений, потоптанные нивы, разграбленное имущество жителей и смерть врагов — вот что несет с собою война. Я почти не видал батальной картины, фоном которой не служило бы алое зарево пожара. Счастья на военной службе не может быть.
Профессор молчал. Тихо шелестели листья громадных карагачей, внизу методично роптало море, рассказывая что-то земле, и в накалившемся воздухе сильнее был медвяный запах роз.
— Я думаю, что вы не правы, — сказал профессор, — вы смотрите на войну в тот момент, когда она идет. Ведь и эти глыбы развороченной земли, покрытые лунками, куда мы бросим семя, не красивы и знаменуют не творчество, а разрушение, но вырастет растение, покроется цветами, и мы дивимся его красоте. Есть войны творческие и есть войны разрушительные. Освободительная война 1877 — 1878 годов была ужасна. Я помню ее. Я помню рассказы о доблести наших солдат на Шипке, страшный Балканский поход, тиф в долинах Марицы и на берегах Черного моря, но эта война дала свободу сербам, болгарам и черногорцам, эта война дала нам этот золотой край — и, смотрите, как расцвел он под русским владычеством! Тут, при турках, была только кукуруза, а мы возобновили роскошь садов, которая была здесь во времена владычества Византии и Рима… Нет, вы ошибаетесь! И в войне есть творчество и в войне есть счастье. Это счастье победы. Создайте победоносную Российскую Армию, — вдохновляясь и возвышая голос, говорил профессор, — воспитайте русского солдата так, чтобы враг не смел бы напасть на Россию, охраните, охраните это мое творчество, защитите этот сад от ленивых турок, от хищных грузин, от всех, кто протянет к нему свои грязные лапы, создайте армию. Такую армию, где не авось, небось да как-нибудь правят полками, а настоящую, достойную, великую, необходимую для России, и вы будете счастливы! И каждый день мира будет вам наградой за вашу творческую работу!
Профессор встал. Он был в сильном возбуждении.
— Теперь, — сказал он, — так много говорят о мире. О! Как это страшно! Это несет войну. Пусть лучше говорили бы о войне, делали маневры, готовились к войне, я был бы спокойнее. Ведь этот райский уголок в случае распри окажется всем нужен, и погибнет мой сад. Защитите его, Александр Николаевич. Я боюсь за него!..
LXIX
В первых числах августа Саблин, не дождавшись конца отпуска, но, получив от Гриценки телеграмму — «командиром Петровский, все по-новому, приезжай», оставил совершенно готовую дачу и только что посаженный сад на попечение присланного Вольфом какого-то Vetter'a (* — Двоюродный брат) и поехал в полк.
Три причины заставляли его сердце биться и сладостно сжиматься по мере того, как поезд приближался к Петербургу.
Первая — была радость увидать полковых товарищей, черноглазого Гриценко, румяного Ротбека, серьезного Фетисова, болезненного Мацнева, увидать рослых красивых солдат, лошадей полка, родные цвета петлиц, околышей и фуражек, услышать звон шпор по улицам, звуки родных тРУбачей и плавные торжественные аккорды полкового марша.