— Где только они водку достают! — злобно сказал черноусый бравый парень.
— Где? Господам все можно. Им запрета нет, на то господа! — сказал другой коренастый солдат с веснушчатым лицом без усов и без бороды.
Коржиков самодовольно похаживал по казарме, заложив руки в карманы. Он собирал компанию в кинематограф и предлагал неимеющим денег в долг без отдачи.
И только в середине казармы слышалось мерное жужжание, там сидел Михайлов и солдаты повторяли за ним то, что он, устремивши серые глаза в потолок, говорил с тупою настойчивостью:
— Присяга есть клятва перед Богом и перед святым Его Евангелием, служить честно и нелицемерно…
XVI
— Смиррна! Встать! — раздалась громкая команда вскочившего в двери унтер-офицера в щегольской новенькой шинели, перетянутой белым лакированным ремнем с тесаком. Это был помощник дежурного по батальону.
Все вскочили. Пожилой господин, сестра милосердия, оба матроса исчезли.
В казарму торопливыми шагами вошел офицер лет двадцати семи, в чистой солдатской шинели, сшитой из тонкого добротного сукна, в мирного покроя зимней фуражке с цветным околышем. Это был штабс-капитан Савельев, командир запасного батальона.
Он недавно женился и теперь смотрел на свою командировку для командования запасным батальоном, как на отдых, и появлялся в батальоне в двенадцатом часу, чтобы дать указания и творить суд и расправу. Остальное время он проводил вместе с молодою женою в вихре петроградских удовольствий, в визитах, раутах, обедах, бывал в театрах, кафе, концертах и входивших тогда в моду кабаре.
От всей его фигуры веяло молодечеством, гвардейской выправкой и изяществом. В его присутствии все подтягивались, головы драли кверху и смотрели весело и бодро, как учил Михайлов.
Дежурный по роте вырос как из-под земли и громко и отчетливо отрапортовал о том, что происшествий в роте не случалось.
— Здорово, молодцы! — весело крикнул Савельев. Громовой ответ загремел в спертом, тяжелом воздухе. Штабс-капитан поздоровался с Харченко и Кнопом и, сопровождаемый ими и Михайловым, пошел по роте.
— Отчего шинели валяются, а не повешены, а? — строго спросил он у Харченко.
— Сейчас только пришли с занятий, не успели разобраться, ваше высокоблагородие, — почтительно проговорил шедший сзади Михайлов.
Савельев приветливо обернулся к нему и сказал ласково:
— А, здравствуй, Михайлов.
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие, — радостно воскликнул Михайлов.
— Ну, как, братец, поживаешь? Рана не открылась?
Михайлов для Савельева и Савельев для Михайлова — это были свои. Настоящие гвардейцы. Знакомые, спаянные совместной службой еще на Мокотовском поле. Они понимали друг друга с полуслова, и для Савельева он был дороже Харченко и Кнопа, которые не понимали, что такое нога, печатание с носка, что значит посадить на мушку, и не признавали за всем этим великого значения науки, ведущей к победе. Михайлов все это понимал, и Савельев часто думал, что лучше для дела было бы, если бы Михайлов был офицером и ротным командиром, а не эти юные прапорщики, чуждые традиций части.
— Это что такое? — останавливаясь против Коржикова, строго спросил Савельев. — Я вас спрашиваю, прапорщик Харченко, что это — солдат или девка? Что за костюм? Что за челка? Это уличная девка какая-то.
— Ваше высокоблагородие, прошу меня не оскорблять, — спокойно и громко сказал Коржиков.
— Что? Молчать! Как ты смеешь! Остричь!
— Прошу не кричать на меня и не оскорблять, — снова сказал Коржиков, но штабс-капитан уже шел дальше.
— Это я ему позволил, — сказал прапорщик Кноп, — я думал, что это все равно, а ему доставляет удовольствие.
— Вольнодумство и мерзость, — проходя в канцелярию, сказал Савельев. — Как можно позволять! И морда наглая. Михайлов, обрати внимание на этого негодяя.
— Ваше высокоблагородие, сил просто нету с ними. Ежедневно вольные в казармы ходят, милосердные сестры. Кто они такие? Бог один знает! Невозможно порядок держать. Как вечер, целыми толпами уходят и не удержишь. Говоришь им — только грубости в ответ слышишь, полицейским ругают. Ваше высокоблагородие, что же это? Ведь этого самого Коржикова суду мало предать, вот он какой. Это мало сказать, негодяй.
— Прапорщик Харченко, постройте роту, — сказал Савельев. Через пять минут, когда по затихшему шуму в ротном помещении и многократно повторенной команде равняйсь и смирно Савельев убедился, что рота готова, он вышел в казарму.
В узком проходе между койками и окнами в две шеренги стояли двести пятьдесят человек. По росту, по здоровому сложению это была гвардия. Выше среднего роста стройный штабс-капитан Савельев был на голову ниже правофлангового взвода. Ему жутко и приятно было проходить вдоль фронта этих рослых людей. Но отсутствие выправки, небрежно одетые, необдернутые рубахи, не подтянутые пояса, разнообразно остриженные волосы — все это говорило Савельеву, что это далеко еще не солдаты, что почти два месяца обучения прошли безплодно. Когда он проходил, не все провожали его глазами. Когда, ставши против середины роты, он начал говорить, не все повернули к нему головы и слушали его не по-солдатски. И от этого больно сосало сердце, и штабс-капитан Савельев ощущал свое полное безсилие сделать что-либо и что-либо переменить одному в этой массе людей. У него в батальоне их было двенадцать тысяч человек и все такие же, как в роте Харченко!
— Нельзя, братцы, так вести себя, как вы ведете, — говорил он. — Нельзя! Там идет жестокая война. Враг одолевает нас. На фронте нетерпеливо ждут подкреплений. Какие вы придете! Что за люди к вам ходят? Может быть, это немецкие агенты, шпионы, которые совращают вас. Вы должны готовиться к святому исполнению своего долга…
Он говорил долго все то же, что говорил и в других ротах. Он сам не верил в то, что говорил, потому что знал, что речами и убеждением нельзя перевернуть людей. Вот, если бы их взять отсюда, поставить в двадцати верстах от позиции, вооружить их и по деревням или в землянках повести настоящее полевое обучение — вот это было бы дело! Хлопотать об этом?
Но тогда исчезнет возможность по очереди на четыре месяца отрываться с войны и жить в Петрограде, в теплой квартире с влюбленной в него молодою женою и посещать театры, где можно забыть хоть на миг, что из их полка восемьдесят два процента офицеров убито или так ранено, что никогда не вернется в строй, и что и его самого, вероятно, ожидает та же участь. Это дело начальства. Ему сверху виднее. И, если оно находит, что можно держать двести тысяч молодых солдат в Петрограде, среди городского разврата и обучать их на мостовых без ружей, лопат, ручных гранат и прочего — это уже его дело, а мое дело исполнять то, что могу, по мере сил.
Кончив речь, Савельев дал вольно, но по гулу голосов он убедился, что солдаты роты Харченко не умеют стоять вольно, и потому он сейчас же скомандовал смирно. Ему нужно было выбрать парных почетных часовых для благотворительного вечера у графини Палтовой и отобрать песенников и артистов для этого же вечера.
Покончив с этим делом, записав фамилии выбранных людей и приказав им прийти сейчас же в помещение первой роты, штабс-капитан Савельев удалился.
Едва он вышел, как рота, не дожидаясь команды «разойтись», разошлась по койкам и загомонила.
Кто-то резко свистнул, кто-то злобно сказал: «Вот жох, туда-сюда его мать! Под суд! Ловко! Им солдата всегда под суд, а что генералы и офицеры снаряды крадут — это можно».
Харченко и Кнопу жутко стало оставаться в роте, и они пошли по домам.
— По-моему, — говорил, спускаясь по широкой каменной лестнице казармы, Кноп, — он совсем не прав. Людям надо дать свободу. Больше свободы. Ведь многие из них не вернутся домой никогда, ну и пусть погуляют. И на Коржикова он совершенно напрасно кричал. Кому мешает этот клок волос? А вышло глупо. И я знаю наверно, что Коржиков не острижется, да и я бы на его месте не остригся, вот ни за что бы не остригся. Савельев только себя компрометирует… И нам с вами лучше не мешаться в это дело.