На экране встала та самая белошвейка, которую изображали в первой картине. Артистка была снята на улице в костюме бедной девушки, в оборванной юбке и в больших дырявых башмаках. Сыпал снег, проходили прохожие и заглядывали на нее, а она пожималась, топотала ножками на подъезде в ожидании, когда ей откроют дверь богатого магазина.
«Там шили приданое», — мелькнула надпись, и снова появилась картина большого зала магазина. Красивые девушки раздевались до белья и примеряли панталоны и нижние юбки. Они становились перед зеркалом в самых рискованных позах и любовались собою. В зале раздавалось сладострастное мычание мужчин и ахи женщин.
«Она любила святою первою любовью…
Но он был беден»…
сказал кинематограф, и на экране в большом овале появилось молодое смелое лицо с папироской в зубах, в мягкой шляпе рабочего, в старом пиджаке, одетом поверх блузы, и с руками, заложенными в карманы.
Пианист стал играть мотив песни «Последний нынешний денечек», а на полотне стали слова:
«Его хотели взять в солдаты. Его хотели заставить убивать своих братьев. Он знал, что война это ужас. Она помешает любви. Почему не берут богатых, которые тратят деньги на пиры и увеселения, на игру и женщин? Он наблюдал их жизнь».
Мимо плыли изображения каких-то парижских кабачков, где пьянствовали и кутили молодые люди, разряженные девушки танцевали канкан между столиками, играли в карты. В этот вертеп, с улицы, по которой ездили кебы и носились автомобили, пьяный офицер тащил за руку бедную девушку с картонкой
«Никогда!» — стояло на экране, и молодой человек хватал за грудь офицера и отталкивал его от девушки. На полотне разыгрывалась грубая сцена драки между офицером и молодым оборванцем. С офицера срывали эполеты и так толкнули его, что с него свалилось кепи. Собиралась толпа.
«Он оскорбил мою невесту!» — объясняла надпись на экране, и сейчас же появился сначала в большую величину артист, герой драмы. Его лицо было искажено гневом и негодованием, грудь тяжело дышала. Рот часто открывался, он быстро что-то говорил. Мелькнула перемена картины, и публика увидела опять шумную улицу, толпу, размахивающую руками и палками, и офицера, стоящего среди нее. Но уже бежали полисмены.
«Оскорбление армии», — стоял короткий заголовок, и на экране вели героя драмы с целым отрядом полицейских. Офицер с оборванными эполетами давал свою карточку полицейскому сержанту и садился в кеб, полицейские разгоняли толпу.
В третьем месте, где сидели солдаты, шел тихий ропот негодования. Картина кинематографа захватывала страшно драмою, и симпатии солдатской массы были на стороне ее героя.
А мимо шли картины суда, тюрьмы. Развивался чувствительный роман девушки-белошвейки и арестанта…
Белошвейка принесла заключенному в запеченном хлебе пилу и веревку, и, к великой радости публики третьего места, он бежал. Было показано, как пилилась осторожно, с оглядкой решетка тюрьмы, как беглец повис над бездной, как спрыгнул, как бросился за ним часовой, хотел стрелять, приложился — и тут, когда все зрители замерли в волнении, на экране появилась надпись:
«Он узнал в бегущем брата. Брата узнал он в несчастном. Пускай меня судят, пускай убьют меня, но я не могу стрелять».
И зрители увидали часового, скорбно облокотившегося на ружье.
Первая часть кончилась. Но Саблин не ушел из кинематографа. С сильно бьющимся от волнения сердцем, с глазами, горящими возмущением, он оглядывал освещенный яркими электрическими лампочками зал. У входа стоит затянутый в серое пальто полицейский офицер с тяжелым револьвером у бедра, два генерала и несколько пожилых офицеров сидят в местах, сидят юнкера, кадеты. И тут же на глазах у всех идет серьезная глубокая проповедь антимилитаризма, идет во время войны. Кто разрешил к постановке эту фильму? Откуда пришла она к нам? Не из Германии ли? Удушливые газы, которыми тогда начали угрожать германцы, вся их тяжелая артиллерия, воздушный и подводный флот были ничто в сравнении с этой картиной в две тысячи метров длиною. И неужели никто этого не видит? Неужели я первый сделал это страшное открытие, думал Саблин, — неужели этого не видят ни Поливанов, ни Штюрмер, ни Протопопов, ни Родзянко, ни мой всеведущий и вездесущий дядюшка Егор Иванович?..
XXII
Вторая часть называлась «Мститель». Перед зрителями проходили сцены самых необычайных, хитро и смело задуманных ограблений. Герой драмы уже был главарем целой шайки городских громил. Начавши с малого, он развил свое воровское дело в целое предприятие. В их распоряжении был таинственный черный автомобиль, который истреблял по ночам наиболее ревностных агентов полиции и наводил панику на жителей громадного города.
«Черный автомобиль носился по городу» — говорила надпись экрана. Мелькали красивые перспективы улиц ночного города. Они были почти безлюдны. Проезжала изредка каретка ночного извозчика, проходила компания загулявших кутил, шел полицейский патруль, и вдруг вдали показывался таинственный черный автомобиль. При виде его полицейские в паническом ужасе разбегались в подворотни, патрули торопливо исчезали.
«Шайка мстителя не трогала бедных. «Руки вверх!» — была ее команда, и горе тому, кто вздумал бы ее не исполнить».
Зритель видел шикарный игорный дом. Горы золота и кучи ассигнаций лежали на столах, за ними сидели богато одетые молодые люди и дамы. Пили шампанское, и выигравшие счастливцы отдыхали на диванах в объятиях женщин. И вдруг в широко распахнутые двери врывалась шайка бандитов. Все были в масках, только герой драмы Лео, предводитель шайки, был с открытым лицом. Все подняли руки вверх, кроме одного молодого офицера, который, обнажив саблю, бросился на бандитов, но тут же был застрелен.
Шайка грабила банки. В ее распоряжении были усовершенствованные кислородные приборы для резания стали струею горящего газа.
«Лучшие химики помогали Лео в его борьбе с капиталом».
Обыскивались банковские сейфы, проникали в самые потаенные хранилища. Лео был благороден. Грабители хотели взять какой-то маленький узелок из одного сейфа.
«Товарищи, оставьте, — гласила надпись, — это все сбережения бедной вдовы рабочего, на которые ей предстоит прожить всю ее длинную жизнь. Товарищи, оставьте».
На другой день даже полиция умилялась благородству бандитов.
Вся фантазия авторов Шерлока Холмса и Пинкертона была перенесена на экран. И то, чем раньше зачитывалась молодежь и в возможность чего не верила, было инсценировано и все было ясно, просто и красиво.
Третья часть изображала счастливую жизнь Лео и его возлюбленной белошвейки. Счастье было чисто буржуазное. Лео и его нареченная жили в прекрасном особняке, у них были горничные и лакеи, правда, с этими горничными и лакеями Лео и его жена обращались просто. Они разговаривали со своими господами сидя, но Лео отлично кушал, у него были свои лошади, а когда он проезжал по какому-то предместью, рабочие снимали перед ним шапки.
«Он наш. Он вышел из нашей среды, но он был сильный и сумел победить, — гласила надпись, — будем же все сильными и тогда победим»…
Такова была заключительная вывеска драмы в две тысячи метров при участии лучших артистов экрана.
Саблин не уходил. Он заставил себя остаться и посмотреть картины кинематографа Патэ, который «все видит и все знает». Обрывками, маленькими эпизодическими сценками мелькали перед ним отголоски войны. «Налет французских аэропланов», «Гидропланы», «Германская пушка Большая Берта», «Атака кавалерии» и сразу после этого чествование какого-то атамана на Кавказе. Пир горой, офицеры в черкесках с эполетами, лезгинка, пьяные тосты, кидание на «ура» какого-то толстого генерала и разливанное море вина.
Когда на экране было показано обучение в тылу английской армии, перебегал и маневрировал по плацу, усеянному камнями, батальон англичан, Саблин слышал одобряющие возгласы и сейчас же мучительно обидное сравнение — «это не то, что у нас. Отдание чести и остановка во фронт»…