А потом, отведя генерала в сторону, тихо сказал: «Сложный перелом голени!»
Джигитовка продолжалась. Скакали группами. Два казака скакали на одной лошади, лицом друг к другу, один сидел на шее, другой — на крупе позади седла, и оба делали вид, что играют в карты. Двое скакали рядом, а у них на плечах стоял хорунжий Коньков. Каждая группа была риском разбиться насмерть в случае, если лошадь споткнется, каждая требовала силы рук и ног и уверенности в мускулах, каждая была своеобразно красива, но смотрели их уже не столько с восхищением, сколько с сердечным волнением. Гости поняли, что это риск.
Когда последняя группа проскакала, казачий генерал поблагодарил джигитов и отпустил их на бивак.
— Ви позволяет, — сказал барон Вольф, — я им угощение дам. Пива, водки, колбасы, ситного хлеба.
— Пожалуйста, — сказал генерал. — Очень вам благодарен. Только водки много не давайте. Им в два часа ночи выступать на маневр.
— О, по единой шкалик, — щеголяя русским выражением, сказал барон Вольф.
Гости сели за прерванные ликеры. Песенники казачьего полка подошли к столам. Любовин, бывший со своими песенниками, подошел поближе. Ему хотелось наблюдать и слушать казаков. Хотелось понять их. Казаки сильно отличались от солдат. Длинные, в скобку остриженные волосы, красивыми кудрями выбивавшиеся из-под фуражек, придавали им свободный, не солдатский вид. Много было бородатых с широкими волнистыми бородами. Казаки были шире в плечах, могучее, развязнее, нежели солдаты, не так тянулись перед офицерами. Лица не были тупые, смотрели весело и проницательно. Красавец урядник, высокий, стройный, с черными маленькими усиками и черными кудрями, молодец и лихач, вышел перед хор, обвел его черными глазами и страстно, скороговоркой сказал:
— Нам сказали про Польшу, что… —
он остановился и бросил отчетливо:
И более протяжно выговорил, как бы с разочарованием:
— А мы разузнали: голь проклятая.
И сейчас же хор вступил плавными аккордами, все время прерываемыми звонким тенором подголоска и безконечными переливами нот:
А в этой во Польше — корчемка стоит,
Корчма польская, королевская.
А в этой корчемке — три молодца пьют,
Прусак, да поляк, да млад донской казак.
«Записать эту песню, — думал Любовин, — невозможно. Да и запомнить мотив трудно. Азиатчина какая-то! Дикая песня. Но мелодия есть. Какая-то тоже дикая».
Любовин присматривался к лицам казаков. Чисто русские лица, как картинах Московского периода. «Ни дать ни взять — московские бояре рынды, стрельцы — не современные лица, и песни не современные. Такой музыки теперь нет. Ей аккомпанировать на скрипке или на фортепиано нельзя, разве пастушья свирель уследит за этими переливами голоса что делает подголосок высоким, покрывающим хор тенором».
— Прусак водку пьет — монеты кладет.
Поляк водку пьет — червонцы кладет,
Казак водку пьет — да ничто не кладет.
«Хорош! — подумал Любовин. — Корнет Саблин говорит нам всегда, что песня должна воспитывать солдата. Вот эта песня точно что воспитает солдата. Недаром про казаков и слава идет: воры казаки».
— Он по корчме ходит, шпорами гремит,
Шпорами гремит, шинкарку манит:
Шинкарочка-душечка, поедем со мной,
Поедем со мной да к нам на тихий Дон,
У нас на Дону да не по-вашему.
Не сеют, не жнут да не ткут, не прядут,
Не ткут, не прядут, а хорошо ходют!
«Но почему же это так? Как разрешили эти люди социальный вопрос и устроили райское житье у себя, на Дону?» — подумал Любовин. И сейчас получил ответ.
— Соглашалась шинкарка, —
пели казаки, -
да на его слова.
Садилась шинкарка да на доброго коня,
Поехал казак да во темный лес,
Повесил шинкарочку да на сосенку!..
Заканчивалась песня трагедией женской доверчивости, но ни напев, ни лица казаков не выражали печали, скорби или возмущения таким преступлением. Все было так же просто, как проста была и песня.
«Хороша мораль!» — подумал Любовин. Посмотрел на офицеров, на дам. Они смотрели на казаков с восхищением. Любовин смутно догадался, что и теперь разбойник всегда найдет уголок в женском сердце.
К нему подошел Саблин.
— Любовин, — сказал он ему, — собирай наших. Споем после казаков.
— Невозможно, ваше благородие, — с горечью сказал Любовин. — Разве наша песня пойдет после ихней. Пресна покажется. Тут свист и шум только и нужен. Увольте, ваше благородие.
И Любовин повернулся и пошел от Саблина. Саблин не рассердился. Он понял его. «Самолюбие артиста», — подумал он.
Казаки пропели еще одну песню, а потом решили танцевать. Уже давно около площади толпились мызные работницы-эстонки в своих праздничных платьях, смотрели на солдат и казаков, и казаки и солдаты смотрели на них.
Трубачи заиграли вальс. Офицеры пошли приглашать дам. Но барышни Вольф отказались, они боялись испачкать о сыреющую в вечерней прохладе траву свои белые башмаки и чулки, стали танцевать только три розовые Мюллер, но увидали, что они одни, смутились и бросили. Лужайка опустела. Работницы не решались, танцы не клеились.
— Нельзя ли польку, — сказал барон, — наши больше польку танцуют.
Оркестр заиграл польку. Старый барон выбрал самую хорошенькую эстонку в синем платье с зелеными и желтыми лентами и пошел с нею к общей потехе. Его примеру последовали работники, стали выходить, смущаясь, солдаты, подталкиваемые офицерами, за ними казаки, и вскоре вся лужайка и песчаная площадка наполнились танцующими. Гремел и гремел неутомимо то тот, то другой оркестр польку, и сотни башмачков отбивали такт: раз, два, три; раз, два, три!
На потемневшем небе играли далекие зарницы, у самой чащи парка оружейный мастер с обозными солдатами заканчивали сооружение фейерверка. Вспыхнула и, шипя, полетела к небу ракета и лопнула яркою звездочкой, за ней полетели цветные римские свечи, огненный фонтан запылал и вспыхнул изображенный бенгальскими огнями вензель шефа полка.
Танцы на минуту затихли, но сейчас же снова возобновились. Выпившие пива и водки казаки и солдаты стали развязнее, весело смеялись эстонки. Офицеры кто пил чай за столом, кто пошел бродить по парку, барышни Мюллер ушли с Коньковым, казачьим адъютантом, и Фетисовым и визжали на весь парк, когда лягушка выскакивала у них из-под ног.
Смоляные бочки пылали по краям лужайки, там кружились пары, гремела музыка, и маленькие башмачки и сапоги со шпорами отбивали веселый такт: раз, два, три, раз, два, три!..
XXV
Любовин пошел в темную аллею. Ему хотелось быть одному. Все, что он видел, казалось ему сплошною мерзостью, издевательством над личностью человека. Особенно его возмутили казаки. «Хороши вольные люди, — думал он, — кувыркаются на потеху господам, ломают ноги для толстого немецкого помещика за бутылку скверного пива и стакан вонючей водки!»
Кто-то нагонял его. Он остановился и столкнулся с Коржиковым. На Коржикове был помятый пиджак поверх красной кумачовой рубахи и большая кожаная сумка с газетами.
— Здравствуйте, товарищ, — сказал Коржиков.