Гелий Снегирёв
В предотъездные, очень трудные для Некрасова времена одним из самых верных и близких среди малочисленных оставшихся с ним киевских друзей был Гелий Снегирёв, писатель и режиссёр Киевской студии документальных фильмов.
Познакомился я с Гелием Снегирёвым в сентябре 1966 года, вскоре после памятного митинга в Бабьем Яре. Там Некрасов публично объявил, что в этот день в 1941-м было расстреляно тридцать тысяч евреев. За один день!
Открытый роскошный лимузин с тремя киношниками с достоинством подъехал к Пассажу. Машину взяли напрокат для каких-то съёмок, и пока суд да дело, они решили шикануть по Киеву. Позвали Некрасова съездить на студию документальных фильмов. Покрутили носами, когда тот сказал, что без Витьки не поедет, но не возражали.
На студии всем гамузом завалились в просторный кабинет Снегирёва, очень растроганного таким счастливым явлением. Гости выставили принесённые бутылки и закуску, без промедлений выпили и безнаказанно зашумели. Гелий принимал как хозяин, выставил на письменный стол стаканы и тарелки, достал деньги и послал кого-то ещё за бутылкой. И как хозяин, он не мог омрачить благодушие дорогих визитёров нехваткой водки! Или огорчить тоскливым состоянием недоперепоя, как говаривал В.П.
Расстались мы тогда с Гелием счастливыми друзьями, с объятиями и клятвами в верной дружбе…
Что мог сделать Некрасов, видя, как Гелий Снегирёв льнет к нему, старается быть рядом, хочет поддержать его, а заодно, вероятно, и себя самого? Он и сам тянулся к Гелию, стараясь не втягивать его никуда, ни в какие диссидентские затеи.
Естественно Некрасову и в голову не приходило прекратить общение с Гелием. Наоборот, он чрезвычайно ценил их дружбу, радовался его приходам, переживал за семейные ссоры.
Перед отъездом Некрасова их беседы участились. Меня не опасались, и я иногда слушал их разговоры. Гелий говорил безудержно и занятно, а Вика быстро утомлялся от такого словесного потока, слушал рассеянно, хотя и не прерывал. Гелий горячился и всё рассказывал о волновавшем его Спшке визволення Украши – Союзе освобождения Украины, которую в тридцатых годах создало само ГПУ, чтобы потом прозорливо разоблачить эту якобы антисоветскую организацию.
Специально втянули людей в смертельное дело, а потом – бац! – раскрыли заговор! Кто сейчас помнит об этом, а если рассказать – кто поверит? Но сколько под это дело забрали киевских интеллигентов, лучших украинцев. И всех расстреляли, сволочи! А его, Гелия, мама была членом этого союза и, по всему, осведомителем ГПУ!
Вика задумчиво смотрел на киевские крыши. Эта история, вероятно, не была для него особой новостью. Что ты, Вика, помнишь о тех событиях, спрашивал Гелий. Некрасов пожимал плечами, мол, что тут говорить…
В те времена принято было, понизив голос и приникнув телом к собеседнику, сообщить, что пишется кое-что «в стол». Часто разговор на этом и заканчивался, потому что рассказчик, сообщив эту приватную новость, замолкал и на подстёгивающий вопрос нетерпеливого собеседника отвечал мимикой. Мотал головой, закатывал глаза и складывал губки на манер печального Пьеро. Понимавший толк в конспирации собеседник больше не настаивал и начинал мысленно ворошить ящики своего письменного стола, может, там что-то крамольное завалялось…
У Некрасова «в столе» было четыре вещи – «Персональное дело коммуниста Юфы», «Мраморная крошка», «Король в Нью-Йорке» и «Ограбление века». По приезде в Париж «Юфа» и «Крошка» были сразу же напечатаны Виктором Перельманом в его журнале «Время и мы».
Я перепечатал на машинке стыдливо скрываемые вещицы «Король в Нью-Йорке» и «Ограбление века». Вика не хотел их публиковать, слишком уж эти рассказы, на его взгляд, отдавали ребячеством. Потом В.П., вклеив в «книжечку» несколько вырезанных из газет и журналов картинок, попросил переплести. Начертал красиво на обложке «Два рассказа». И вырисовал вензель VN. Эту миленькую штучку я обнаружил за книгами лишь через пятнадцать лет после его смерти!
Потом совершенно случайно выяснится, что «Короля в Нью-Йорке» Некрасов читал на квартире у писателя Лазаря Лазарева в Москве, перед отъездом. И Лазарев очень обрадуется, что рассказ этот нашелся, и немедленно его опубликует. А «Ограбление века», где Некрасов отыгрывается на Корнейчуке, я считаю совсем уж мелковатым рассказиком. Но лет пять назад и эту вещицу тоже напечатали, без моего ведома…
Гелий продолжал заходить, приносил цветы. Коротая время на кухне, шутил с польщённой комплиментами Милой и принимал близко к сердцу мелкие домашние жалобы мамы. Рассказывал в лицах за чаем, как его дядя, почитаемый украинский писатель и видный партийный лизун Вадим Собко, предупреждал о пагубных последствиях и яростно ругал его: «Зачем тебе эта дружба! Плюнь на этих подонков-антисоветчиков, пошли их всех… На хера тебе этот Некрасов?! Выведи эту шайку на чистую воду, а мы тебе на партбюро поможем!»
Иногда Некрасов бывал занят, что чаще всего означало – писатель решил в уединении почитать, или подремать, или послушать Би-би-си. Приходилось ждать, терпеливо, как в очереди на квартиру. Когда же объявлялось, что писатель освободился, Гелий с радостью врывался к нему в кабинет, и снова начинались разговоры об украинских националистах тридцатых годов. Он уже тогда, видимо, не только принялся писать книгу о Спшке визволення Украшы, но и решил напечатать её на Западе. Это произойдёт года через три, а книгу он назовет «Мама, моя мама!»…
В марте 1976 года, за пару недель до окончательного нашего отъезда в Париж, я приехал в Киев.
– Повидайся с Гаврилой! Как там у него? – сказал по телефону Некрасов, манкируя конспирацией.
Гаврилой был Гелий Снегирёв, прозванный так для простоты.
Небольшая квартира осталась в памяти неприметной из-за сумеречного мартовского полумрака. Свет почему-то не включался. Гелий встревожил меня своим суетливым беспокойством и нездоровым заговорщицким шёпотом. Усадил в стороне от окна и сам присел рядом на стуле. Снял толстые очки. Мы наклонили головы друг к другу, чуть ли не уперлись лбами.
– Запомни всё, что я тебе скажу. Не записывай, запоминай! – шептал Гелий, положив руки мне на колени.
Из другой комнаты вышла Катрин, в аккуратном халатике, как всегда привлекательная. Мы познакомились с ней в семидесятом году, когда я возвращался из армии через Киев. Гелий гордился своей молодой женой. Его можно было понять. Видная дебелая женщина, с крупным приятным лицом, бойко шутившая и складно говорившая.
– Катрин! Из рода Репниных! – при знакомстве представилась она мне, очарованному и оробевшему перед такой породистостью и чувственностью.
Она сказалась поэтессой, знала по-французски и подарила пластинку Вертинского. Я был сражён, можно сказать, на лету, Гелий светился от самодовольства. Красивый и ладный мужик, он был в то время на пике карьеры, работал большим сценарным начальником на Киевской киностудии. Писал и печатался, даже в «Новом мире». Мы провели вместе два-три дня, шатаясь по Киеву, остря, хохоча, выпивая и приобщаясь к поэзии.
В те годы Некрасов был ещё в относительном фаворе, и Гелий с Катрин иногда приходили к нему на вечерние чаи. Под ручку, веселые, в добром согласии. Некрасов чуть ревновал Гелия к молодой жене и называл её по настроению: или чуть с подковыркой – Катенька, или иронично – Катрин, или нейтрально – Катька.
Сейчас Катрин приветливо поздоровалась, прислонилась к дверному косяку. Помолчала, вышла в другую комнату и… ударилась в дикий крик!
– Всякие сволочи и алкоголики затягивают известных идиотов в трясину, обещают славу и награды, а потом отваливают за границу! Спасают свою шкуру! Как якобы классик Некрасов! Их не волнует семья, плевать на жён и сыновей! Если вы их не знаете, то познакомьтесь – вот один из этих тяжёлых кретинов, муженёк паршивый!
– Не обращай внимания, слушай сюда, – шептал мне на ухо Гелий.