Литмир - Электронная Библиотека
A
A

20 мая 1974 года, тюкая одним пальцем, привычно испортив массу бумаги, я печатаю в Киеве второе некрасовское письмо к Брежневу. Письмо это В.П. сфотографировал и копию переслал на Запад через французского корреспондента.

«Все эти факты – значительные и более мелкие – являются цепью одного процесса, оскорбительного для человеческого достоинства, процесса, свидетельствующего об одной цели – не дать возможности спокойно жить и работать.

Я мог бы в этом письме перечислить всё то полезное, что я, на мой взгляд, сделал для своей Родины, но всё это, как я вижу, во внимание не принимается. Я стал неугоден. Кому – не знаю. Но терпеть больше оскорблений не могу. Я вынужден решиться на шаг, на который я бы никогда при иных условиях не решился. Я хочу получить разрешение на выезд из страны сроком на два года…

Само собой разумеется, со мной должна выехать моя семья и дозволено мне вывезти необходимые мне книги и мой архив, как литературный, так и семейный, накопившийся за 63 года моей жизни…

Писатель не может работать, зная, что каждую минуту к нему могут прийти и забрать и не вернуть написанное.

В ожидании Вашего ответа, с уважением, В. Некрасов».

На следующий день, 21 мая 1974 года, правление Киевской организации СПУ исключило Виктора Некрасова из членов Союза писателей Украины за то, что «позорил высокое звание писателя своей антисоветской деятельностью и аморальным поведением».

Какая сука разбудила Ленина?

Перед своим отъездом в Израиль Наум Коржавин объездил, прощаясь, пол-Союза. Заехал и в Киев, к Некрасовым, часов в одиннадцать вечера.

Весёлый, неуклюжий, в уродливых круглых толстущих очках, вечно голодный и не закрывающий рта.

Мама срочно учинила на кухне повторное чаепитие.

Вика с Эммой (так Коржавина называли друзья) говорят о знакомых, о Москве и Израиле, об очередном диссидентском заявлении, переданном по «Голосу Америке». Мы с Милой почтительно слушаем, в разговор не встреваем, не сводим глаз с именитого поэта.

Эмма по своему обыкновению прямо-таки с прожорливостью буревестника запихивается бутербродом, потом другим, торопится проглотить, чтобы говорить дальше, поведать новости и просветить нас. Вика смотрит на него с улыбкой: ешь, ешь, Эмка! Мама мажет ему булку маслом – скушай, Эммочка, ещё!

Крошки сыплются поэту на колени и за пазуху. Он периодически роняет на пол то ложечку, то нож. Салфеткой не злоупотребляет.

Эмма не умолкает, громко, но невнятно подшучивает над советской властью, мы очарованы смелостью речи, а Вика гордится другом. Иногда, показав глазами на потолок, – хоть и прослушивают, но я всё же расскажу, – Эмма тихим голосом повествует очередную московскую побасёнку. Потом мы, конспиративно притихнув, склонив головы в кружок, слушаем его, чётким шёпотом читающего свои стихи – знаменитую «Балладу о Герцене», нам тогда неизвестную:

Какая сука разбудила Ленина?
Кому мешало, что ребёнок спит?

Мы смеёмся, поражены и замираем перед поэтическим бесстрашием. Вика гладит Эмку по голове, тот снова что-то невнимательно жуёт, читает ещё и ещё…

На другой день мы с Викой стоим на террасе Бориспольского аэропорта, провожаем Эмму в Москву. Он снизу, с лётного поля, машет нам рукой и улыбается в ответ на прощальные шуточки. Что-то кричит, тоже острит, наверное. Громадная авоська набита какой-то ерундой, пара бутылочных горлышек торчит наружу. Эмма волочёт эту обузу, оборачивается несколько раз, не может расстаться. Вика, по-видимому, разволновался ужасно, я же просто взгрустнул.

– Приятный человек, правда? – говорю я.

– Приятный! – отвечает Вика. – И страшно талантливый поэт.

Вообще грустить на проводах новых друзей было чуть ли не главным развлечением в Киеве. При этом мы чувствовали себя как в некоем братстве отказников. Или навсегда уезжающих. Или посмевших этому сочувствовать. Душевный приятель Вики, киевский журналист Юрий Дулерайн, уехал на полгода раньше. Крепыш Юрка курил трубку, работал в какой-то речной газете, поэтому считался моряком. Подарил на прощание тельняшку. Некрасов любил его, и, когда Юрка забегал к нам после работы, они с неизъяснимым удовольствием обсуждали киевские слушки, общих знакомых и эпохальные проблемы. То есть связанные с отъездом в Израиль.

Потом они несколько раз встречались в Америке. Некрасов жил в его новом доме, наслаждаясь ласковым вниманием хозяйки Иры и постанывая от неуёмного красноречия хозяина. Но, возвратившись в Париж, нахваливал хлебосольную американскую жизнь, радовался журналистским успехам Юрки и называл Иру «классной бабой».

…Некрасов положил телефонную трубку, закурил неизменный «Беломор» и торжественно объявил, что сегодня мы пьём чай с женой Колчака, то есть с Колчачкой. Двадцать пять лет отсидки и ссылки! Приехала из Москвы, хочет увидеться.

Мама затрепыхалась в обычных переживаниях, я побежал в магазин за чайной колбасой.

Вечером пришли две чистенькие, стройные и сверх всякой меры интеллигентные старушки. Я поначалу даже и не понял, кто из них была знаменитой любовницей Анной Тимирёвой, обожаемой Колчаком, но, конечно, не его законной женой. Та успела уехать в Париж, как мы узнали потом.

На киевской кухне сидели две аристократки и по виду, и по манерам, и по разговору. Беседа, как говорится, тихо журчала. Вика вёл себя чрезвычайно учтиво, улыбался приятно и не клал на стол локти. Проводив гостей до двери, В.П. посмотрел на меня и покачал головой, мол, да, дамы, что ни говори, – высший класс! Просто рад, что познакомился…

А вот с актёром Станиславом Любшиным они были знакомы давным-давно. Поэтому когда московский театр приехал в Киев на гастроли, Любшин сразу же радостно объявился и был приглашён на чай.

Тут уж затрепетала в волнении Мила – как же, звезда экрана и красавец мужчина, расскажешь в Кривом Роге – не поверят! Любшин пришёл с подругой и приятелем, тоже из их театра. Гости особо не задержались, поговорили степенно и сфотографировались на память. Оставили контрамарки. Некрасов поморщился: начало спектакля было в семь вечера, когда писатель по обыкновению нежился в дрёме на диване. Но увёртки могли обидеть этих хороших ребят. И он пошёл на спектакль.

Все актёры были предупреждены, что в третьем ряду на гостевом месте сидит сам Некрасов. Со сцены всё время поглядывали в зал, интересовались реакцией киевской знаменитости.

В середине первого акта знаменитость сладчайше уснула. И спала довольно долго, до аплодисментов, ранив, вероятно, возвышенные души московских лицедеев. Но ко второму акту всё образовалось, отдохнувший писатель, разобравшись в ходе событий, бодро хлопал и одобрительно ёрзал.

На следующий день он долго и вроде бы искренне извинялся по телефону. Любшин посмеялся и всё простил.

А осенью впорхнула в некрасовскую квартиру редкая по тем временам птаха – американка. Зрелого возраста, с крупными белоснежными зубами, в ореоле бледно-сиреневого перманента. И не дающая никому слова вымолвить. С Некрасовым она знакома не была, приехала без приглашения и исключительно, чтобы его духовно поддержать.

Тепло и довольно понятно рассказывала о себе по-русски, показывала фотографии мужа, яхты и дома с пальмой. Ни о чём не расспрашивала. Имени её никто не расслышал. Поболтав часок, ушла, раздав всем присутствующим заморские презенты: картонную подставочку для пивной кружки, американский полтинник, два цветных фломастера и частый гребешок в форме уточки. Мне достался ножик для чистки картошки.

Маме была преподнесена коробка конфет. Еле дождавшись ухода благодетельницы, домочадцы набросились на конфеты, а В.П. вдруг пришёл в восторг: конфеты-то были уложены в причудливые соты, выдавленные в пластмассовом листе! Такого у нас в Стране Советов, на родине спутника, не было и в помине! Мы подивились прогрессу, а писатель быстренько приладил эту ячеистую конструкцию гвоздиком на стенку в кухне. До самого отъезда все вновь приходящие гости, поломав голову, сходились на том, что это что-то новомодное, скажем скульптура. Издалека это и вправду походило на нечто, созвучное современным веяниям в искусстве. Вика сиял и потирал руки…

16
{"b":"205222","o":1}