У Гоголя же личные впечатления дополнялись ещё и его пониманием прекрасного. Лишь на юге можно встретить красоту, лишь там можно творить живописцу, убеждён он: «Художник петербургский! Художник в земле снегов, художник в стране финнов, где всё мокро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно»[196]. Да возможно ли это? Здесь его убеждения совпали с распространёнными в то время взглядами на Север вообще и Финляндию как его конкретное (и географически близкое) воплощение в частности, как на эстетический антипод творческого и эмоционально-насыщенного Юга. В описаниях Константина Батюшкова, стихах Евгения Баратынского, в «Руслане и Людмиле» Пушкина Финляндия предстаёт как дикий и мрачный край скал и лесов, царство холода и отсутствия цвета:
Розы, лилеи, ландыш, фиалки
В грустных не смеют долах цвести.
И хотя своеобразная угрюмая красота этой, по-своему романтичной земли всё же признавалась, но природа не могла не наложить на неё свой отпечаток. И как результат:
Дикая бедность, грубые нравы!
Вас убегает резвой Эрот;
Юношей здешних скучны забавы,
Скучны и ласки здешних красот.
Громкая слава скальдов забыта;
Чувства завяли; с хладной душой
Финн не пленится гласом пиита,
Финн не прельстится девой младой!
[197] Эти строки, принадлежащие ещё одному русскому поэту — Р. И. Дорохову (офицеру, другу Пушкина и Лермонтова, одному из прототипов Долохова из «Войны и мира»[198]), очень хорошо раскрывают и тот образ «страны финнов», который присутствовал в русском сознании, и распространённые в русском обществе того времени эстетические идеалы.
Гоголь же, видевший самый «гладкий» и «мокрый» её кусочек, не оставляет за этой страной даже шанса на художественную привлекательность. На контрасте с блёклым севером с его неяркими видами и сыростью буйная красота малороссийской природы становилась лишь очевиднее и притягательнее. Поэтому неслучайно, что нарисованный Гоголем образ Малороссии, где он провёл детство и юность, строился у него, в том числе, и на противопоставлении Петербургу, возведённому на краю той самой «страны финнов». А облик и характер её обитателей — когда весёлых, когда лиричных, когда широко разгульных, когда простоватых, но всегда овеянных теплотой, — на контрасте с жителями столицы, лишёнными своего колорита северной неяркостью, а также суетой и обыденностью жизни.
Потом Гоголь обратит свой писательский взор к этой будничности жизни, мимо которой проходят, не обращая на неё внимания, хотя там может быть сокрыто что-то очень важное; постарается именно в этой обыденности отыскать человека. Уже «Старосветские помещики» являются шагом вперёд на этом пути. Ведь гораздо труднее увидеть возвышенное в человеке неприметном, чем в прометеевской натуре, труднее отыскать красоту в обыкновенной или даже пошлой жизни, чем в бурные годы войн и народных движений. Тем дороже была увиденная Гоголем и показанная миру необычная для всей этой, в общем-то пустой старосветской атмосферы с её бесконечными обедами и снующими по двору гусятами, любовь Пульхерии Ивановны и Афанасия Ивановича, и потому щемящей грустью проникнут весь рассказ о них. «Чем предмет обыкновеннее, — писал Гоголь, — тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное и чтобы это необыкновенное было между прочим совершенная истина»[199].
А северная неяркость и суетность дополнялись «стёртостью» и обезличенностью «народности» петербуржцев. Петербург Гоголь не любил не только из-за климата. Лишь только попав туда, он сразу же уловил, что этот город по своему духу был чужд России. «Петербург вовсе не похож на прочие столицы европейские или на Москву, — писал он матери. — Каждая столица вообще характеризуется своим народом, набрасывающим на неё печать национальности, на Петербурге же нет никакого характера: иностранцы, которые поселились сюда, обжились и вовсе непохожи на иностранцев, а русские в свою очередь объиностранились и сделались ни тем, ни другим»[200]. Интересно, что Гоголь сделал это заключение ещё не видя ни Москвы, ни европейских столиц, однако наблюдение это оказалось весьма точным. Потому и были его казаки и ведьмы, мужики и бабы, семинаристы и дивчата такими притягательными, что сохранили этот отпечаток народности.
Непременным атрибутом цветущего южного края становилась ночь — время суток, вообще весьма почитаемое сентименталистской и романтической литературой, время, когда мир меняется, из понятно-обыденного становясь непознанным и таинственным. Русский читатель был знаком с малороссийской ночью, и не только по впечатлениям путешествующих. Одно из самых поэтических её описаний дал Пушкин:
Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звёзды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Луна спокойно с высоты
Над Белой Церковью сияет
И пышных гетманов сады
И старый замок озаряет.
И тихо, тихо всё кругом...
[201] Пушкин бывал в Малороссии и Новороссии (в 18201824 гг.), пересекал их в разных направлениях, посетил свыше 120 населённых пунктов[202], то есть видел больше, чем молодой Гоголь. Побывал он и на Правобережье, где тот оказался позже. И уж конечно Пушкин на собственном опыте знал, что такое украинская ночь.
Но как тут понять, «украинская» ли она, или же это южная ночь вообще («балканская», «крымская», «итальянская»), увиденная глазами человека «с севера»? Южную ночь ни с чем не сравнить, и всякий, хоть раз окунувшийся в неё, уже никогда её не забудет. Не забудет её тёплого дыхания. И бездонно-чёрной глубины усыпанного звёздами неба, такими ярким и близкими, что, кажется, можно дотронуться до них, стоит лишь протянуть руку. И возникающего под этим, словно бы раскрывшимся, небом чувства сопричастности с вечностью мироздания... Почувствовать разницу мог разве что сам южанин, не просто видевший эту ночь, но пропустивший её через себя.
Гоголь любил эту ночь. В записях Михаила Максимовича сохранился один замечательный эпизод, относящийся к 1850 году. Ему довелось путешествовать по родным для Гоголя местам, а затем они встретились с Николаем Васильевичем и направились к тому в гости. «Мы переехали через Псёл и ехали в Васильевку ночью, при свете полного месяца, — вспоминал Максимович. — Наслаждением для меня было промчаться вместе с Гоголем по степям, лелеявшим его с детства. И никогда я не видал его таким одушевлённым, как в эту Украинскую ночь» (выделено самим Максимовичем)[203].
Прочувствовав эту ночь изнутри, Гоголь хотел всему миру показать её прелесть и очарование. И потому не мог согласиться с пушкинским описанием, слишком, как ему казалось, общим, неконкретным, сделанным скользнувшим по ней мимолётным взглядом. «Только я знаю, какая она!» — как бы хотел воскликнуть он и с молодой горячностью вступил с Пушкиным в замаскированный спор, от лица Рудого Панька спросив русского читателя (а может, и самого поэта): «Знаете ли вы украинскую ночь?» И тут же сам ответил: «О, вы не знаете украинской ночи!» И, заинтриговав, дал своё ощущение этого образа: