Наши великие революционные демократы — Щедрин, Успенский — совершенно определенно и сознательно относились к своим произведениям именно так. Им было бы смешно, если бы их упрекнули, что «Современная идиллия» или «Власть земли» не похожи на романы Тургенева или стихотворения Тютчева. И если бы им после этого сказали, что их произведения находятся «вне литературы», они посмотрели бы на сказавшего это с глубоким сожалением и промолвили бы: «Тем хуже для вашей литературы».
Имеет ли право великий мыслитель, вскрывающий неправду окружающего общества и знающий какую-то другую правду, желающий говорить от имени иного класса, — имеет ли он право воплощать свое миросозерцание в художественных образах так, чтобы не миросозерцание включалось в образы, а чтобы образы включались в миросозерцание, как нечто подсобное? Имеет право! Тенденциозно ли будет его произведение? Еще бы! Причем здесь уже слово «тенденция» имеет значение не некоторого провала творческого воображения, — оно обозначает просто целеустремленность этого произведения, сознающую себя, гордую собой.
Будет ли такое произведение оставлять впечатление нехудожественного? На читателя «чтива», хотя бы даже самого великолепного, оно произведет отрицательное впечатление. За книгу такой читатель берется для того, чтобы развлекаться. Его можно, по Горацию, «поучать, развлекая»8, но так, чтобы он этого не заметил. Он — как ребенок, который ни за что не принял бы лекарства, если бы его не дали в виде пряника. Читатель же, который прежде всего интересуется миросозерцанием друга-писателя, очень рад, если этот друг-писатель хочет дать ему свое миросозерцание на конкретных примерах, на живых людях и живых переживаниях; и если этот роман, эта притча будут местами перебиваться живыми комментариями автора, его непосредственной беседой с читателем-другом или читателем-врагом, — он нимало на это не посетует. Вот что нужно усвоить себе, когда мы разбираемся в тех или иных произведениях, и к этому надо прибавить, что такой активный, боевой, деловой класс, как пролетариат, вероятно, будет предпочитать при сравнении именно этот тоже активный, деловой и боевой род литературы. Эстетствующий класс, конечно, будет фыркать на такие произведения искусства. Из этого вовсе не следует, чтобы законченные, образные, не допускающие публицистической примеси литературные произведения не могли включаться в пролетарскую литературу. Включались и будут включаться! Но если, немножко слишком переучившись у дворян, мы будем пренебрежительно проходить мимо великих революционных демократов и тех, кто будет стараться идти по их дороге, будем считать (как считал, к сожалению, например, Воровский) заранее обреченными на неудачу, то рано или поздно пролетарская общественность осудит подобную односторонность.
Очень помог своим критикам Чернышевский постоянными признаниями, которые он делает в романе «Что делать?» в его нехудожественности. Чернышевский прежде всего формально заявляет, что роман его не претендует на художественность и что эта слабость художественной формы уравновешивается богатством идейного содержания. Затем он даже допускает как бы нарочитое неряшество. Например, прямо заявляет: «Кое-что я выдумал для того, чтобы заинтересовать тебя, читатель. Это было не так, а вот так и этак»9. Это, конечно, совершенно шокирует читателя, который привык видеть хорошие кулисы и хороший задник на сцене и отнюдь не желает, чтобы, закулисное смешивалось с авансценным. Выход на авансцену драматурга и режиссера с пояснениями и шуточками кажется такому человеку ужасающим нарушением вкуса. Но, например, в трамовском театре это делается и будет делаться. В этом его огромная свобода, в этом связь зрителя с искусством.
Надо, однако, сказать, что Чернышевский совсем не страдал ложной скромностью. Он знал, что. обладает большим беллетристическим талантом. Конечно, работу научно-публицистическую он ставил выше. За беллетристику он брался тогда, когда эту первого порядка, главную работу, к которой он чувствовал себя приспособленным, он почему-либо делать не мог, но грандиозные беллетристические замыслы его и их огромный успех громогласно свидетельствуют об его талантливости.
И сам он тотчас же после объяснения читателю, что роман написан не для того, чтобы ошарашить его внешней позолотой и лакировкой, говорит: «Ты, читатель, может быть, на самом деле вообразишь, что я не умею писать, что твои обычные авторы, которых ты читаешь, облизываясь от удовольствия, гораздо большие мастера, чем я. Нет, не думай, пожалуйста, этого, мой роман на самом деле и в художественном отношении гораздо выше обычного среднего твоего беллетриста, и если я скромно заявляю, что я небольшой художник, то это потому, что я сравниваю свой роман с немногими истинно художественными произведениями, которые имеются в человеческой литературе и до которых мне действительно далеко».
Вот каков смысл необыкновенно честного, необыкновенно красивого самосознания Чернышевского. Тогдашняя революционная молодежь его прекрасно понимала. Почему бы нынешней революционной молодежи его не понять?
Игривые беседы Чернышевского с «проницательным читателем» нисколько не претят. Они представляют собой прекрасный художественный прием и могут и сейчас найти себе применение в романе, если только он будет так же глубоко содержателен. Чернышевский ставит ставку на реализм, вытекающий из знания жизни и располагающий сочными красками. Так написано все начало романа «Что делать?», так написано много частей «Пролога». Конечно, у Чернышевского есть и недоделанные и неудачные произведения, которые мы не перепечатываем, но не о них и речь… Когда же Плеханов, например, устанавливает, как общую черту Чернышевского, что его герои — рационалисты и поэтому говорят одинаковым языком и притом абстрактно, интеллектуально, то мы должны решительно протестовать против этого. Когда Чернышевский выводит людей обывательского типа, они у него очень сочны, но он предпочитает выводить людей умных. Мы сами с вами, читатель, принадлежим к числу людей, которые очень много говорят об умных вещах и стараются говорить о них умно. При этом, конечно, речь наша оказывается до некоторой степени книжной. Ведь приходится употреблять соответственные термины, аргументы и т. д. Но, может быть, вследствие этого, чтобы избежать рационализма, нужно изгнать из романа умных людей или показывать умного человека не тогда, когда он спорит и развертывает свои идеи, а тогда, когда он сидит на скамеечке под жасмином при луне и объясняется в любви? В том-то и дело, что Чернышевскому важнее всего было то, как его герои мыслят, если только эти мысли не были праздной болтовней, а были основанием дела. Я думаю, нынешний писатель не должен бояться рациональных диалогов. И думаю, что эти рациональные диалоги, умные разговоры будут занимать все больше места в нашей литературе. И это вовсе не плохо. Пускай сентиментальные люди и любители курьезных речений от этого всячески открещиваются. Мы — нет.
Горький — один из величайших художников мировой литературы, однако его изумительную книгу «Жизнь Клима Самгина» тоже начали было опорачивать за слишком большое количество разговоров и за слишком умный их толк10. Конечно, у Горького больше жизни, Горький обладает более непосредственным художественным дарованием, чем Чернышевский. Но, позвольте, товарищи: быть слабее Горького еще не значит быть вообще слабым. Если бы это было так, то кто из нынешних писателей удержался бы «в рамках литературы»?
Чернышевскому не всегда удается создавать живую, незабвенную личность. Лопухов, Кирсанов — больше носители определенной манеры мыслить и чувствовать. Но разве в русской литературе есть положительный тип более грандиозных размеров, чем Рахметов? Разве Рахметов не живет той же вечной жизнью, что Чацкий, Печорин и т. д.? И разве все они не говорят уже об отрицательных типах, не свидетельствуют сразу, что они не из того теста испечены? Разве их всех не заставляет посторониться в сознании революционной части читателей огромная и последовательная фигура Рахметова? А перечтите нежнейший и тончайший разговор его с Верой — и вы почувствуете тогда, с каким тактом, с каким знанием своего почти целиком в воображении созданного героя подошел ко всему этому Чернышевский.