Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Отчего я сегодня ночью так обливался слезами в снах о Шахматове?»69

Глава четвертая. Итоги

Итак, перед нами поэт, являющийся личностью мятущейся. Его социальное положение крайне неопределенно и мучительно. Он чувствует обреченность своего класса, своего типа. Он ненавидит окружающую действительность и своего непосредственного победителя — буржуазию и ее дух. С ранней молодости он стремится противопоставить этой действительности мечту. Он ищет путей к возвышенной мистике, с которой сливаются молодые чувства чистой, восторженной любви. Но в глубине этих «белых роз» уже таятся гусеницы. Гусарское начало буйного похмелья, начало дворянского разгула выбрасывается на поверхность в особой форме. Это безумствование чувственности воспринимается как поиски истины на дне бокала, как стремление сквозь грех обрести какой-то особенный смысл жизни, как искание Диониса, быть может, даже Христа сквозь оргиазм.

Вот эти-то стороны Блока делают его особенно подходящим выразителем не только для всей подобной ему погибающей дворянской интеллигенции, но и для интеллигенции буржуазной, к тому времени дошедшей также до границ пропасти в своей столь короткой в нашей стране жизни. Во все это вмешивается «музыка революции». В ней Блок старается воспринять нечто глубоко родственное своим стихийным исканиям, своему желанию заглянуть за пределы бытия. Эта революция русско-крестьянская, русско-бунтарская, мужицкое революционное начало, мужицкая правда — были исстари теми полюсами, к которым прибегали и Герцены, и Бакунины, и Толстые для того, чтобы спастись от своего дворянского отчаяния. Блок романтизирует эту революцию. Он «облагораживает» ее в том смысле, что делает ее родственной то своим «святым» исканиям, то своим исканиям греховным. То и другое он находит в кабацком размахе своих «Двенадцати» и в сопровождающем их Христе. С этими стихиями переплетает он революционное начало.

Не видя никакого исхода, Блок поверил было, что исходом явится революция, специально препарированная, воспринятая сквозь романтику. Он допускал мысль, что эта романтическая революция в беге бешеной тройки окончательно додавит его класс, а может быть, его самого, но готов был благословить это движение вперед, ибо никакого движения вперед для своей собственной социальной группы Блок не видел.

Таким образом, поэт воскликнул: «Morituri te salutant»[54]. Но то, во имя чего Блок готов был умереть, сделалось совершенно непонятным с течением событий. Блок видел только, с одной стороны, какой-то серый беспорядок, оброшенность, неустройство жизни, с другой — непонятные и чуждые ему планы взявшей в свои крепкие руки руль событий большевистской партии. Блок почти готов был послать проклятие этой революции, оказавшейся, по его мнению, «не музыкальной» революцией, не только потерявшей свои барские черты, но и свои, по его мнению, огромные, разинские черты, революции, которая оевропеивалась на его глазах и поэтому становилась прозой.

Произведения Блока и вся его личность имеют для нас большое значение, показательно-историческое. Это — блестящий образец упадочных последних ступеней дворянской, и отчасти и всей дворянско-буржуазной, культуры. При этом интересно отметить в глубине своей благородную и положительную черту — умение этого «последыша» принять что-то от величия революции, преклониться перед ней, выказать готовность бросить все ценности своего опостылевшего мира под ноги неизвестно куда мчавшихся бурных коней революции. Но не менее существенным для нас является и показатель границ возможности для классового сознания Блока вдуматься в революцию.

Последний поэт-барич мог петь славу даже деревенскому красному петуху, хотя бы горела его собственная усадьба. Бессмысленный и жестокий бунт, сколько бы ужаса ему ни внушал, может быть все же благословлен им во имя каких-то совершенно неясных перспектив, во имя какого-то огненного очищения от скверны, достаточно хорошо и близко ему известной. Но революция пролетарская, но ее железная революционная законность, ее насквозь ясное просветительство, ее понимание закономерностей социальных явлений, ее крепкий и напряженный труд по составлению нового планового хозяйства — все это никак не могло войти в мозг и сердце последнего поэта-барича. Это казалось ему скорее относящимся к области ненавистного буржуазного мира.

Да и как удивляться этому? Толстой, могуче воюя от имени дворянства с наступающей стихией капитализма, растворил свое дворянство в мужичестве почти без остатка, но подлинно революционное движение помещал по другую сторону баррикады. Он мог высказать иногда несколько слов сочувствия героизму революционеров и их честности, но они были для него радикально чужими. Миросозерцание их казалось ему проклятьем, казалось ему только новой маской того беса цивилизации, которая возбуждала в нем всю его консервативную барскую ненависть. Эти же эстетские, бунтарские начала в свое время оттолкнули от Маркса Герцена, сделали из Бакунина заклятого врага научного социализма. Все это в порядке вещей.

Блок развернул в момент физической смерти своего класса максимум революционности, на которую было способно дворянское сознание. Этот максимум оказался достаточным, чтобы произвести несколько блестящих, интересных, хотя и неясных, смешанных художественных произведений, но он оставил, тем не менее, Блока у порога подлинной революции недоуменным, непонимающим, выключенным из ее подлинного марша, музыкальность которого потому не была им понята, что в ней уже звучали черты великой и разумной организованности, то есть духа, совершенно чуждого прошлому, к которому Блок был прикован всей своей природой.

Судьбы русской литературы*

Товарищи! Различные русские и иностранные исследователи нашей литературы единогласно отмечали одну ее выдающуюся черту, а именно — насыщенность русской литературы идеей, ее учительность. Русский писатель почти всегда старался своим литературным произведением воздействовать на психику читателей в определенном направлении, в направлении благородном, положительном, прогрессивном — словом, толкнуть душу читателя на некоторое благо, как понимал его писатель. Конечно, это благо разными писателями могло пониматься различно. Можно, однако, представить себе беллетриста, художника слова, который вовсе не думает воспитывать никакой души, вовсе не думает воздействовать на общество, а который попросту производит художественное произведение как таковое, то есть произведение, могущее доставить читателю удовольствие. Это удовольствие может быть поверхностным развлечением от скуки, обыкновенным и очень интенсивным, высокохудожественным наслаждением, но все же если вы спросите себя, прочитавши такого писателя, что вынесено вами из этого произведения положительного в этическом или общественном смысле, то вы на это, может быть, никак не сумеете ответить.

Итак, обыкновенно говорится, что русская литература, в отличие от всех других литератур, выделяется некоторой глубиной, учительством, постоянным уклоном в эту сторону, хотя, конечно, нельзя попросту сказать так, что русская литература целиком была занята таким учительством, а в других литературах его вовсе не было: его гораздо больше в России, больше таких произведений, больше таких писателей. Это верно.

Чем объясняется такого рода публицистичность, пророческий дух нашей литературы?

Он объясняется тем, что пророчествовать и пропагандировать как-нибудь иначе у нас почти никогда не было возможно. Так что эта положительная черта, этот ореол, который имеется вокруг нашей русской литературы, в сущности говоря, был как бы бедой русской литературы или происходил, по крайней мере, от несомненной беды. Конечно, это так. Потому что у других великих народов (возьмем, например, немецких классиков: Шиллера, Гёте и т. д.) мы можем видеть такого же рода периоды, когда беллетристика наряду с философией была, несомненно, колоссальной культурной силой, творившей не только положительные в эстетическом смысле образы, но и дававшей народу его мудрость. Если мы спросим себя, почему, например, в такой период в Германии, вместо бурного развития политической мысли и политического действия, как это было во Франции, — имел место великий расцвет искусства слова, литературы, то мы должны будем дать тот же самый ответ: во Франции все плотины были сломаны и все талантливейшие сыны французского народа бросились в прямую борьбу — разрушать свои цепи и созидать новую жизнь; а в Германии это было невозможно, невозможно было даже в форме литературного призыва, как это было до революции во Франции в течение всего XVIII века во времена Дидро, Вольтера и др. В Германии нужно было, чтобы внутренний клокочущий протест против унизительных политических условий жизни, для того, чтобы проявить себя вовне, надел на себя маску искусства, говорил, так сказать, аллегорически, заковал себя в басню, в притчу; выражать прямо протест не разрешалось.

вернуться

54

Идущие на смерть тебя приветствуют (лат.) — из обращения римских гладиаторов к императору перед боем. — Ред.

161
{"b":"203519","o":1}