Между реализмом и романтизмом Герцена не было строго определенной связи. В тех случаях, когда линии желательного и действительного расходились катастрофически резко, две души Герцена входили между собой в острейший конфликт. Самую сильную такую бурю Герцен перенес после июньской революции.
Июньское поражение погрузило Герцена в глубокое отчаяние. Уже предшествовавшие впечатления достаточно питали прирожденный его скептицизм. Но подобного крушения он не ожидал. Крушения не только политического, но и морального.
«Страшное опустошение. Половина надежд, половина верований убито, мысли отрицания, отчаяния бродят в голове, укореняются. Предполагать нельзя было, что в душе нашей, испытанной современным скептицизмом, оставалось так много истребляемого!»11
«От этого можно умереть, сойти с ума. Я не умер, но я состарился, я оправляюсь после июньских дней, как после тяжкой болезни»12.
«После таких потрясений живой человек не остается по-старому. Душа его или становится еще религиознее, держится с отчаянным упорством за свои верования, находит в самой безнадежности утешение — и человек вновь зеленеет, обожженный грозою, нося смерть в груди, или он, мужественно и скрепя сердце, отдает последние упования, становится еще трезвее и не удерживает последние слабые листья, которые уносит резкий весенний ветер. Что лучше? Мудрено сказать. Одно ведет к блаженству безумия. Другое — к несчастью знания. Я избираю знание — и пусть оно лишит меня последних утешений, я пойду нравственным нищим по белому свету, но с корнем вон детские надежды! Все их под суд неподкупного разума!»13
Таким образом, Герцен решительно вступает на путь воинственного реализма. Да, конечно, скрепя сердце, но все же решительно.
И прежде всего нападает на самый дух романтизма как таковой. Он обвиняет в переживаемом им крахе идеалистическое воспитание, «клятвы, данные раньше познания»14.
«Мы не умеем уладить ни внутреннего, ни внешнего быта, лишнее требуем, лишнее жертвуем, пренебрегаем возможным и негодуем за то, что невозможное нами пренебрегает, возмущаемся против естественных условий жизни и покоряемся произвольному вздору»15.
Разве тут не звучит уже гегельянство почти по образу увлечений Белинского? Идеал — произвольный вздор, не надо возмущаться против естественных условий жизни!
«Наша цивилизация совершила весь свой путь с двумя знаменами в руках: „романтизм для сердца“ было написано на одном, „идеализм для ума“ — на другом. Вот откуда идет большая доля неустройства в нашей жизни. Мы не любим простого, мы не уважаем природы по преданию, хотим распоряжаться ею… а жизнь и природа равнодушно идут своим путем»16.
Конечно, в этом нет отказа от всякой деятельности, ибо Герцен прибавляет, что природа покоряется человеку «по мере того, как он научается действовать ее же средствами»17. Но не ясно ли по всему контексту, что это значит самому подчиниться природе? Реализм Герцена здесь еще активный. Это своего рода поссибилизм, но он не остановится и перед тем, чтобы осудить всякую активность. В боли своего разочарования он в ослеплении бьет молотом в лицо всем своим богам и бросает осколки их под ноги «природе».
Он старается научиться «уважать природу».
«Кто ограничил цивилизацию забором? Она бесконечна, как мысль, как искусство, она чертит идеал жизни, она мечтает апотеозу своего собственного быта, но на жизни не лежит обязанность исполнять ее фантазии и мысли, тем более что это было бы только улучшенное издание того же, а жизнь любит новое. Природа рада достигнутому и домогается высшего… Вот отчего так трудно произведения природы вытянуть в прямую линию. Природа ненавидит фрунт, она бросается во все стороны и никогда не идет правильным маршем вперед»18.
Итак, Герцен исповедует веру в высшую мудрость, красоту и широту природы, так что ему как будто вовсе не трудно отказаться от мысли, что цивилизация, «мечтая свою апотеозу», не занимается только детскими грезами. Какова наша человеческая роль в этом процессе? Существует ли рядом с ним, со стихийным процессом, — в котором нет ни худшего, ни лучшего, — разумный прогресс, результат сознательного творчества?
Нет! Герцен с особенным озлоблением обрушивается на идею прогресса. Она обманула его — и он мстит ей. Прогресс — романтизм. Реализм знает лишь процесс.
Приведу in extenso[24] знаменитое место, в котором публицисты, вроде г. Иванова-Разумника, видят верх мудрости, а мы — полное тоски самозаклание Герцена-романтика перед Герценом-реалистом.
«Если прогресс — цель, то для кого мы работаем? Кто этот Молох, который по мере приближения к нему тружеников вместо награды пятится и на все жалобы изнуренных и обреченных на гибель отвечает лишь горькой насмешкой, что после их смерти будет прекрасно на земле? Уже одна идея бесконечности прогресса должна была насторожить людей. Цель бесконечно-далекая — не цель, а если хотите — уловка. Цель должна быть ближе, по крайней мере, заработная плата или наслаждение в; труде. Каждая эпоха, каждое поколение, каждая жизнь имели, имеют свою полноту, по дороге развиваются новые требования, испытания, новые средства»19.
Герцен неоднократно возвращался к этой идее самодовлеющего смысла индивидуальной жизни. Если нет прогресса, то это, конечно, единственное, что мы можем признать ценным. Но присмотритесь даже к выписанным нами тирадам. Герцен согласен допустить награду в виде наслаждения трудом. Но если человек получает такое наслаждение, лишь строя колоссальное; закладывая фундамент, на котором здания будут возводить сыновья и внуки? Что, если труд мелкого масштаба, не связанный с бесконечным ростом культуры, не дает такого захватывающего наслаждения? Должен ли всякий человек действовать согласно правилу: Après moi le déluge?[25] Или, может быть, работать иначе, работать исторически всегда значит обманывать, себя? Но ведь по Герцену — «развиваются новые требования», отыскиваются «новые средства». Но или я совершенно не понимаю, что значит прогресс, или по-человечески он означает постоянный рост потребностей и рост возможностей удовлетворить их, или, как выражался Маркс, рост богатства человеческой природы20. И Герцену так хочется придать своему процессу все черты прогресса, что он добавляет: «Наконец, само вещество мозга улучшается».
Правда, Герцен приводит при этом в пример быков21. Ему хочется придать своей мысли оттенок, так сказать, пассивности, отметить просто дар, премию природы в смене самодовлеющих поколений. Но «церебрин» улучшается у людей не таким образом, а вследствие усложнения культуры, его улучшение нашим!® сознательными усилиями завоевывается. И, конечно, в обществе, где старое поколение больше заботится о новом, чем о себе, этот «процесс-прогресс» идет особенно быстро.
Но Герцен опомнился. Скорее восстановить природу в ее апрогрессивности: «Цель для каждого поколения — оно само. Природа не только никогда не делает поколений средствами достижения будущего, но она вовсе о будущем не заботится; она готова, как Клеопатра, распустить в вине жемчужину, лишь бы потешиться настоящим, у нее сердце баядеры и вакханки»22.