У Короленко большое, матерински нежное, великодушное сердце.
Кошмар русского самодержавия и русской дикости вызывал в душе его протест, но протестом были прежде всего алмазные слезы печали об обиженных. Каждый рассказ Короленко делает читателя лучше, в каждом сблизит он вас с каким-нибудь далеким и чуждым и сделает вам его братом, объединив и вас и его в каком-нибудь высоком или трогательном переживании.
Великолепны чудаки у Короленко, заставляющие нас смеяться таким любящим смехом. И вокруг этих жертв и злополучных существ, под грубой оболочкой носящих золотое сердце, для счастья рожденных, «как птица для полета»1, но с крыльями, подрезанными бедою, раскидывает у Короленко свои чары природа. И густые краски Украины, и весенние акварели севера, и величественная жестокость сибирской зимы, и многое другое — нашли в нем изобразителя несравненного.
Грустное раздумье, редко подымающееся до гнева по отношению к действительности, и святая вера в возможности, которые человек носит в груди, делают Короленко поистине благотворным учителем жизни.
Как публицист, в самые тяжкие времена, по поводу наиболее ужасных несправедливостей он «не мог молчать»2, и, когда звучал его голос, голос чести и правды, даже враги внимали с уважением.
Его преследовали, пока он был молод, потом, когда достиг непререкаемой славы, — терпели.
Нынче вся саботажная и полусаботажная интеллигенция хотела бы сделать эту красоту, подвиг и славу оружием против активного авангарда народа. Короленко с его мягким сердцем растерялся перед «беспорядком», исключительностью и жестокостью революции. Ее понять могли только умы, подготовленные и умеющие обозреть настоящее, прошлое и будущее с вершины исторического познания, что редко возможно для современника. Ее любить могли только железные сердца, не знающие жалости, когда дело идет о решительной борьбе со злом. К ней примкнуть могли только сами угнетенные массы в лице своих проснувшихся передовых отрядов.
Все, кого Революция Труда низвергла, — шипели и готовили месть. Все, кто слабодушен, связан привычкой, комфортом, устал, — отдали свое сочувствие под разными соусами контрреволюции и ее желанному «порядку». Все сентиментальные, влюбленные в право, женственные, обожатели красивого — отошли в благородном негодовании. Оно смешно. Что такое ваша любовь по сравнению с плодотворной грозой революционной ненависти, которая с грохотом, железной рукой, распахивает ворота нового мира? Что такое ваша «красивенькая красота» по сравнению с бурной, стихийной красотою творимой жизни? Но близорукие видят только изъяны, только шрамы на прекрасном лике, которого охватывают, как лилипуты, один квадратный вершок!
Горько, конечно, что во имя «справедливости» и прочих обывательски почтенных вещей, так невыразимо жалких под грозой войны и революции, зачитал против нас проповедь и Короленко. Но как неверен был его голос! Какая скучная канитель его письмо, в котором он торжественно объявляет меня «бывшим писателем, а теперь комиссаром» и с негодованием уездного пророка клеймит наш фанатизм, радуется тому, что писатели не пошли к нам, корит прошлыми грехами тех, кто пошел.3 Какая все это мелочь, какая все это моральная дребедень по сравнению с мировыми событиями, их горечью и их славой! Ну вот, теперь уже немало именитых писателей с нами, хоть они все еще не без страха косятся назад, на стан шипящих! и извергающих «всяк зол глагол».
Как ни много шлаков и ошибок в том, что мы сделали, — мы горды нашей ролью в истории и без страха отдаем себя на суд потомства, не имея ни тени сомненья в его приговоре. Если мы погибнем, то счастливы будем погибнуть жертвами великого дела, а если победим — у скольких пророков в устах проклятие сменится хвалою?
Скучные филиппики Короленко против нас лавров в венок его не вплетут. Да они и не нужны ему — венок его густ и прекрасен. Не делайте из него себе союзника, не марайте его, люди всех мыслимых ориентации, кроме ориентации на труд и братство народов. Не пятнайте его вашей симпатией. Отойдите. Думается, что он от вас отойдет или отошел.
Придет ли к нам? К чему? С нами трудно. Людям чистой любви нельзя идти в ногу с людьми, одержимыми духом истории, их руками борясь и творя в роковой момент сгущенной и ускоренной жизни.
Пусть останется в стороне. Мы его любим и чтим и гордимся его талантом и благородством, столь прекрасным в мирное время.
Падем — не может быть, чтобы он так и не понял. Поймет и, может быть, первый на пляске каннибалов на нашей могиле крикнет им: «Стыдно!» Победим — тогда уж, конечно, не попрекнем, но нежно, любовно скажем:
«Отец наш, милый апостол жалости, правды, любви. Не сердись, что свобода и братство добываются насилием и гражданской войною. Теперь дело сделано. Войной подписали себе приговор палачи всех народов. Собирается всемирный конгресс Советов Труда. Россия, истерзанная борьбою, но победившая, всеми чтимая, заключает новые договоры с свободными сестрами.
Вот теперь — наступает весна красоты, и любви, и правды: твори, отец, учи. Грозное время, когда ты, мягкосердный, невольно растерялся, — прошло. Потоп схлынул. Вот, голубь с масличною ветвью, иди сажать розы на обновленной земле».[42]
Умер Владимир Галактионович Короленко, бесспорно, — крупнейший мастер слова из всех современных писателей. Правда, по своей литературной, моральной и политической физиономии он принадлежит к прошлому поколению и является одним из русских могикан последнего расцвета русского народничества. С глубокой грустью узнает вся Россия, в том числе и русский пролетариат, о его смерти, ибо и в эти последние дни он продолжал усиленную работу над своими чрезвычайно ценными воспоминаниями, и недавно изданный том его «Записок современника»5 займет видное место среди автобиографической русской литературы. Как мне говорил в последнее наше свидание В. Г.6, у него заготовлены и дальнейшие томы, которые его друзья не преминут, вероятно, сделать достоянием широкой публики.
Тем не менее, повторяю, В. Г. Короленко весь в прошлом. Это, конечно, нисколько не мешает ему некоторыми звеньями своего духа быть вечным, ибо прошлое это славно и имеет общечеловеческое значение. Отличительными чертами Короленко, с точки зрения содержания, была всегда широчайшая гуманность. Быть может, в нашей, столь отличающейся гуманностью, литературе не было более яркого ее выразителя. Мудрая доброта, которою были полны лицо, глаза покойного писателя, словно смотрела таким же ясным великодушным взором с каждой страницы его замечательных книг. Глубокий демократ, он был им не только в отношении политическом, но и в отношении моральном. «Меньшой брат» интересовал его и волновал. В народной душе он распознавал целые гаммы симпатичных душевных черт. Никогда и никто не забудет ярких и в то же время бесконечно правдивых образов сибирского Макара и ветлужского Тюлина7. Постоянный призыв к братству, к какому-то полету, к высоким идеалам, к истинно человеческому счастью — вот музыка души Короленко.
Отсюда ясно, что политически он не мог не примкнуть к левому крылу народничества, что он не мог не столкнуться с неправдой политического и общественного строя России. Неоднократно Короленко приходилось выступать в качестве как бы общепризнанного трибуна народных прав и справедливости, а он возвышал тогда свой голос почти так же торжественно, как Лев Толстой в своем знаменитом «Не могу молчать»8.