У Чехова ужас жизни выступает из берегов. Юмористическая улыбка, с которой вы встречаете чудесные рассказы Чехонте или даже самого Чехова, застывает на ваших устах. Жизнь, как медуза, смотрит на вас и заставляет ваше сердце окаменеть. Никакая лирическая печаль не может, в конце концов, преодолеть режущей остроты такого рассказа, как «Овраг»15 и ему подобных, несмотря на замечательную красоту фактуры пьес Чехова и на всяческое стремление окутать их блестящими покрывалами, играющими из юмора в лирическую печаль и обратно, они на действительно чуткого зрителя производят впечатление тоски.
За что любили Чехова его современники? Я думаю, как раз за три указанных выше положительных стороны: за формальное совершенство, за юмор и за печальную лирику, а то, что все эти приемы применялись им к живой жизни, еще усугубляло их ценность. Современники Чехова проливали сладкие слезы вместе с дядей Ваней и Соней под небом из алмазов или умиленно улыбались над 22-мя несчастиями Епиходова, считая, что Чехов стоял во главе их, создавая драмы-будни. Но те из современников Чехова, которые были, в сущности, не современниками его, а предшественниками грядущих десятилетий, уже понимали, что в творчестве Чехова живет тоска.
В самом Чехове эта тоска жила несомненно. Это и создавало совершенно особенную симфонию чеховской натуральной музыки, дающей ей непреходящую прелесть. Чехов, от природы тонкий, как всякий художник, должен был до чрезвычайности утончить себя.
Во-первых, как реалист, он все вновь и вновь вперяет свои зоркие глаза в окружающее и с какой-то страдальческой жадностью наполняет их действительностью. Он до того изощрил свои глаза, свой слух, что равного ему по силе импрессионизма писателя мы не знаем. И, развертывая в себе эту способность бесконечно зоркого наблюдения, он параллельно развернул способность и необычайно четкого выражения. Это делает его крупнейшим русским реалистом-импрессионистом. Стремясь формально преодолеть свой материал, то есть в некоторой степени первоначально победить его, заставив эту ведьму-жизнь служить себе в качестве материала для творчества, Чехов изобрел поразительно совершенные методы художественной конструкции. Правда, он не был способен на романы, и даже самые пьесы его далеки от архитектурности, но этого ему и не нужно было. Как импрессионист и сын века, живущего уже более быстрым темпом, он сознательно заменял романы новеллами и мелкими рассказами, а пьесы писал с таким расчетом, чтобы максимум впечатления произвело не все целое, а огромное богатство не ослабевающей серии отдельных сцен. Во всем этом Чехов опять-таки был непревзойденным мастером.
Во-вторых, стараясь победить жизнь юмором, Чехов развил в себе необычайную способность подмечать даже в самом мрачном смешное. Соединение мрачных и смешных сторон придает огромную глубину чеховским зарисовкам. Я уже сказал, что смех есть в некоторой степени победа над тем, что мы осмеиваем, замена негодования или тяжелой скорби. Чехов дает нам возможность спуститься в ужасающие подземелья жизни, где мы задохнулись бы от негодования или скорби, но он показывает нам эти подвалы при свете факела своего искрящегося юмора и дает нам этим самым возможность не только перенести подобное зрелище, но и почувствовать, что оно преходяще, бегло, что под ним таится что-то лучшее, что человек победит его. Не будучи сатириком (как Щедрин и отчасти Гоголь), Чехов оказывается всегда мягким, правдивым, он бывает неистощимо и захватывающе смешон без всякого перехода в карикатуру. Стремясь овладеть теми элементами тяжкой действительности, которые он не сумел претворить в себе юмором, при помощи последнего своего средства — лирической печали, Чехов невольно заимствует краски у мастерицы этой эмоции — музыки и достигает поистине изумительной музыкальной высоты в «Степи», в «Черном монахе» и т. п. В пьесах и во многих произведениях Чехова разбросаны эти прелестные, музыкальные по содержанию и внешнему выражению страницы.
В-третьих, наконец, приобретая все эти прекрасные свойства, Чехов, влюбленный в жизнь, умерший с бокалом шампанского в руках, который он потребовал у врача после того, как сказал ему: «Сейчас я умру», Чехов, из всех глубин своего таланта старавшийся осилить ужас действительности художественными способами, в конце концов сам сознавал, что из всех пор его произведений хлещет на самом деле тоска, — тоска, которая завывающими голосами, неслышными для мелких людей, но потрясающими действительно чуткие сердца, призывает к борьбе, к мести и к победе.
В известном письме к Суворину Чехов пишет, что были писатели в России, великие тем, что имели своего бога16. Конечно, Чехов тут же разъясняет, что дело не в религии, а в служении чему-то, что писатель признает возвышенным, и сейчас же говорит, что если нет уже этого бога, нет такой идеи, такого явления, которому беззаветно служили бы, то от этого и происходит то, что другой русский и великий литератор Щедрин определял словами: «Писатель пописывает, а читатель почитывает»17.
Самую скверную услугу оказывают Чехову те его критики буржуазного и мелкобуржуазного лагеря, которые хотят превратить его в человека пописывающего и которые хотят его почитывать.
Впрочем, Чехов, в вышеупомянутом письме к Суворину, как будто и сам причисляет себя к этим писателям без бога. Однако прямо он об этом все-таки не говорит. Из письма можно вычитать: как будто совсем как-то нет и как будто есть у меня этот бог, не то нет его. Не то я пишу для какой-то высокой идеи, не то так себе. Не то искусство для меня просто изящное рукоделие, не то это высокое служение. И подобные признания у Чехова можно найти во многих его письмах и рассказах.
Но так относился Чехов сам к себе, мы же должны относиться к нему иначе, поэтому объективно. Нет, он не был писателем пописывающим. И он, как Чайковский, изящная и гармоничная натура которого [страдала], будучи лишена обеих возможностей претворения действительности, стремился примирить ее в художестве, но он был настолько честным реалистом и общественным человеком, что не смог уйти от этой действительности в мистику или философию, а брал ее такой, какой она есть, и с творческим потом на своем челе поэта одолевал эту действительность, чтобы дать себе и другим возможность жить на ее лоне, и не смог одолеть и чувствовал, что она все-таки ломит его, и осознавал эту победу пошлости над собою как тоску, так что эту музыку неизбывной тоски слышит в нем каждый чуткий читатель. Читатель или критик, который распространяется о том, какая великолепная у Чехова форма юмора или лирики, и который на этом останавливается, еще человека в Чехове не узнал. Тот, кто считает Чехова сильным и победителем, тот превращает его в пописывающего, а себя самого в почитывающего. Тот же, кто поймет при всей огромной силе Чехова его коренную слабость и его поражение, тот понимает, какой подвиг взял на себя Чехов в годину безвременья и как честно служил он и обнаружил в конце концов, заявляя каждой строчкой своих произведений, что жизнь безобразна и пошла и что честному человеку перед ней можно только тосковать или объявить ей беспощадную войну. В чеховское время никому не хотелось попросту тосковать, поэтому цеплялись за его положительные качества и объявляли его победителем. Ведь объявить войну действительности тогда было нельзя. Лишь очень немногие видели, что война эта имеет шансы на победу. Сейчас совсем другое. Не только мы видим, что война имеет шансы на победу, но мы уже в большей половине одержали победу. Нам тоска не грозит, в наших глазах эта тоска превращается в призыв. Поэтому Чехов ценен для нас.
Хочу ответить еще на второе возможное возражение. Во-первых, те явления, перед которыми тосковал Чехов, отошли в прошлое. Основного корня их — самодержавия и второго достаточно толстого корня — капитализма в России нет уже, стало быть, Чехов в значительной степени отжил. Соображение это никуда не годится. Мы живем среди порядочной мещанской духоты, она душит нас и в деревне, и в провинции, и в столице.