— Ложись! — доносится до нее слабый, но страшный голос.
Она быстро озирается. Поле пусто, люди исчезли — прилипли, наверно, к земле. И по пустынной земле скользит, разрастаясь, огромная серая тень растопыренных крыльев, с коротким, словно обрубленным хвостом.
— Ложись! — кричит Анне Тихоновне бегущий за нею Цветухин.
Она уже не слышит голоса, но видит, как Егор Павлович скрывается где-то между наваленных куч мусора, и сама, споткнувшись о мусор, куда-то летит или все еще бежит, бежит без остановки.
Так было…
Сознание вернулось к Анне Тихоновне с ее стоном от боли. Это не было тем обычным сознанием, которое является с пробужденьем на смену отошедшим снам. Призраки еще жили рядом с действительностью, и то казалось Анне Тихоновне — она в самом деле пишет Наде письмо и смотрит из окна московской гостиницы, как поливают улицу, то словно бы во сне видит красноармейца на посту, и он отворачивается он нее, и она хочет ему что-то крикнуть и не может.
Но забытье постепенно отступало перед болью.
Анна Тихоновна лежала ничком. Вплотную перед глазами ее, когда они открылись, высилась груда щепок, стружек, комьев извести с кирпичной крошкой. Ее щека прижималась к этой груде, но боль лица была слабее ломоты, тяготившей голову и тело. Насилу повернувшись на бок, она приподняла голову и увидала на мусоре кровь. Щеку саднило. Она пощупала ее. Пальцы сейчас же склеились. Но она как будто осталась безразличной при виде крови, попробовала сесть, и не могла. Прислушиваясь к отдаленным крикам, она старалась понять — те ли это голоса, хор которых слышался, когда она вышла через ворота в поле с Егором Павловичем, или же это новые плачи и вопли? Почему она лежит, придавленная ноющей тяжестью к земле? Упала ли она сама или кто-то ее толкнул? Почему она разлучилась с Егором Павловичем? И где он теперь, Где?
Она наконец одолела боль, согнула колени, обхватила их и села. Кругом дымилась пыль, вверху бледно-желтая, светящаяся, снизу почти непроглядная.
Вдруг сбоку и совсем близко от себя она увидала Цветухина. Он сидел на такой же, как она, куче строительного мусора и, глядя на Анну Тихоновну, медленно потирал подвязанную руку. Они понимали, что видят и узнают друг друга, но молчали и долго не двигались.
Потом Цветухин встал. Он шел к Анне Тихоновне, высматривая, где ступить, будто не доверяя земле. Подойдя, он с тем же недоверием вглядывался в ее лицо.
В это время слышнее стали автомобильные гудки. Он показал в ту сторону, откуда они доносились, и так же молча, одним жестом дал Анне Тихоновне понять, что надо идти. Ей все же не хватало сил подняться. Он подал руку. Она исподволь начала подтягиваться, вставая. Какой-то момент они держались как дети, которые приготовились покружиться, и тогда руки их чуть-чуть не расцепились, и отчаянное усилие исказило их лица. Но и тут они не вымолвили ни слова, и немота все так же продолжалась после того, как Анна Тихоновна уверилась, что может двигать ногами. Если бы что-нибудь сказалось в эти минуты словами, то разве только изумленье, что перенесенного было все еще мало, чтобы умереть.
Они брели полем. Она изредка покачивалась, и он останавливался, чтобы удержать ее. Повременив, они опять трогались вперед. Пыль разрежалась. Все лучше становилось видно. Голоса резче долетали до слуха.
Они обходили воронку с выброшенной из глубокой пасти чистой глиной, когда на другой стороне ямы появился человек, который что-то нес. Он обогнал их, маршем отмеривая крупный шаг. Неожиданно он стал. По-прежнему держа свою ношу, немного нагнувшись, он смотрел в землю. Но почти сразу, как он остановился, кто-то крикнул:
— Не оглядываться!
Человек кинулся с места, и Анна Тихоновна увидала свисавшие у него через руку легкие ножки ребенка: в лад с быстрым бегом удалявшегося человека они подскакивали в воздухе.
Этот ребенок — раненый или мертвый — поднял ее силы, она опомнилась, и происходившее окончательно отделилось от того, что ей мерещилось, когда она приходила в себя после беспамятства. Отстранив руку Цветухина, она сама повела его.
На том месте, где только что стоял человек с ребенком, лежала женщина. Над нею нагибался красноармеец — коротенький, с плечами и спиной как шар. Это его команда раздалась — «не оглядываться», и сам он не мог не оглянуться, и стоял теперь неподвижно, уткнув кулаки в колени, и против него остановились Анна Тихоновна с Цветухиным и тоже глядели на женщину.
Она лежала навзничь, и что в ней, прежде всего, бросалось в глаза — был ее вздутый беременный живот, туго обтянутый яркой шотландковой юбкой. Распростертые голые до плеч руки вдруг отрывались от земли и, согнувшись в локтях, плавно складывались на высокой груди, чтобы через секунду опять раскинуться, упасть на земли и потом снова медленно скреститься на груди. В движениях этих, которые все повторялись, особенно когда руки откидывались на стороны, заключена была не только мука, но, казалось, необыкновенное удивление. Серое лицо женщины, с завалившейся книзу челюстью, было неживым.
— Отходит, — сказал красноармеец одному себе и распрямился, снял пилотку, обтер ею взмокшее лицо. — Катком проехали по народу, — все так же тихо договорил он и, вдруг оглядываясь, взмахнул рукой, закричал: — Ребята! Ко мне! Двое! Двое ко мне!
Невольно обернувшись, Анна Тихоновна увидала ворота, за которыми она выстояла первый налет и откуда сейчас выбегали несколько бойцов, рассеиваясь в поле поодиночке.
— Ну, чего стали? — голосом, привыкшим по-старшински командовать, сказал красноармеец, — Ноги держат — шагайте до тракта. Раненых берут на машины.
Он показал, куда идти.
Снова Анна Тихоновна взяла Цветухина под руку — наступал ее черед быть ему поддержкою, как он был ей поддержкой, когда ее силы истощались. Она была не одна и уже знала, что вдвоем они не дадут уснуть своей воле к жизни.
Жить, жить! — никогда еще с таким упрямством не требовала жизнь борьбы за себя и никогда не испытала Анна Тихоновна такой власти этой борьбы, какими были сейчас упрямство и власть измученного, изломанного ее тела. Жить, жить! — твердило оно почти ожесточенно и с тем большей злобой, чем беспредельнее виделись вокруг людские страданья, грознее, уродливее витала повсюду смерть.
Шоссе было засыпано выбросами грунта от взрывов, обломками, осколками грузовиков, повозок, камнями и растерзанным беженским скарбом. По канавам и дальше в стороны от них торчмя высились перевернутые машины, валялись опрокинутые лафеты с орудиями. И вое же в этих хаотических следах, оставленных судорогами земли, среди тел убитых, рядом с искалеченными, обессиленными, потерявшими ясность ума людьми, — все же там и тут шевелились, выкарабкивались из хаоса уцелевшие машины; перепрягались лошади; несли, вели раненых, помогали друг другу перевязаться, подобрать с земли, что может как-нибудь изгодиться человеку. Все громче треск моторов врывался в людские стоны, глушил их и шумом своим будто звал народ продолжать судьбою вынужденный исход: уже толпились женщины с детьми в очередях перед готовыми двинуться грузовиками, хлопотали о порядке добровольцы-распорядители.
Последнее, что Анна Тихоновна увидела на этом поле смерти, было кольцо артиллерийского расчета вокруг подыхающей лошади. Грязный тяжелый круп с поджатыми ногами и откинутым, слипшимся от крови, коротким хвостом не двигался, а конь все сучил передними расползающимися ногами, силясь подобрать их, чтобы приподняться. Голова его то отрывалась от земли, то падала и, наконец, высоко вскинулась на вытянутой шее. В этот момент стоявший ближе всех командир вынул из кобуры пистолет, наставил коню в ухо и подряд дважды выстрелил. Голова рухнула наземь, ноги выпрямились, дрогнули. Конь утих.
На эту смерть Анна Тихоновна глядела из кузова грузовой машины, набитого ранеными, куда ее усадили вместе с Цветухиным. Она следила за лошадью пристально, не отрываясь. Она понимала, что это сильное, красивое животное надо было пристрелить. Понимала, что его гибель должна вызвать у нее жалость. Но она не могла и не старалась понять, почему не испытывает ни жалости к погибшему коню, ни страха, что на ее глазах его убивают. Она смотрела на него как слепец. Все в ней сосредоточилось на том, чтобы не дать рассудку пошатнуться.