— Что грох? — не удержалась Лариса.
— Не что, а Елена Ивановна, — сказала Надя тоном наставника, но улыбнулась и закрыла лицо рукой.
— Мама! В обморок! Подкосились ноги — и прямо на пол! И, можешь себе представить, сам нарком первый кинулся ее поднимать.
— Возмутительно! — воскликнула Лариса.
— Что возмутительно? Что нарком ее поднимал? — спросила Надя, все улыбаясь своей фразе об Елене Ивановна.
— Что за глупости, Надежда!
— Вовсе не глупости, — вдруг с жаром возразила Надя. — Кто у нас, по-твоему, лучше всех рассказывает о Толстом? Разве не Елена Ивановна?
— Никто не спорит. Но разве не возмутительно, что с Еленой Ивановной так обращаются?
— Это совершенно другой вопрос, — убежденно сказала Надя.
— Ничуть не другой.
— Нет, другой. Все дело в том, что работа экскурсоводов у нас ужасно плохо организована.
— Я про это и говорю.
— Нет, не про это. После каждой экскурсии экскурсоводам должны давать отдых. Иони должны выпить — например, сладкого чаю.
— Как бы не так — чаю! Хорошо, что Елена Ивановна успела воды напиться. Возражаешь самой себе.
— Ну и выслушай, пожалуйста, до конца. Елена Ивановна сама рассказывала нам с Машей эту историю. Она все равно не могла бы отказаться от таких экскурсантов, сказала она. Ей только надо было четверть часа отдохнуть. И надо было заявить наркому, что экскурсовод будет через четверть часа, и попросить подождать.
— Наркома-то? Подождать?
— Да, наркома! Объяснить, что Елена Ивановна устала, и он бы понял. А если не понял бы — значит, он не нарком. Нарком должен лучше всех понимать.
— А если у него нет времени?
— Пусть приезжает в другой раз. На балет небось время находится? Там он не торопит, чтобы скорее оттанцевали, — сидит и ждет. Ясная Поляна поважнее балета.
— Чудачка, Надя, — сказала Маша, внимательно слушавшая спор. — Когда столько народу, надо успеть всех провести. Нарком или не нарком. Вон какие толпы наехали. А ты — отдыхать!
— Надо по-другому организовать работу, — упрямо сказала Надя, чувствуя, что немного запуталась. — Надо, чтобы Елене Ивановне давали такие экскурсии, которые… Ну, кто более подготовлен. Кто уже хорошо знает Толстого.
— Сортировать народ или как? — спросила Лариса.
— Почему же не сортировать? Подростков водят ведь отдельно? А почему не спрашивать экскурсантов — кто знает, например, биографию Толстого и кто нет?
— Все знают, — сказала Маша.
— Знают одни хорошо, другие едва-едва. С академиками, конечно, должна идти Елена Ивановна, а для школьников даже я была бы хороша!
— Ну, ты уже покраснела. Сейчас рассердишься, — сказала Маша.
— Потому что противоречит сама себе, — снисходительно добавила Лариса.
— Вот назло вам возьму и не рассержусь! — отговорила Надя и, раскинув во всю длину руки, обернулась вокруг себя на одной ножке, точно заглавное «Т», и побежала вперед.
Они уже вошли в Чепыж — старую рощу, веками растившую свое величие. Тут осень почти не угадывалась. Ночные холода едва начали пятнать липу отдельными, поблекшими листьями. Дубы совсем еще не поддавались заморозкам. Огромные кроны их были темно-зелены, и только когда дуло ветром, казалось — они звенят суше, чем летом.
Девушки уселись на траве под дубом, Под которым и в прежние прогулки не раз отдыхали. Лариса прислонилась спиной к стволу, Надя вытянулась на земле. Положив голову на колени Ларисы, она глядела ей в глаза, будто спрашивая — поговорим еще или лучше помолчим?
Иногда вершинные ветви лениво раздвигали маленькие просветы. Наде становились видны то белый гребень облака, то его свисающий дымчатый край, то лоскуток лазури. На тяжелом нижнем суку, простертом под прямым углом к стволу, листья слегка вздрагивали, отзываясь движению вершины. Надя начинала думать, что, наверно, каждая жилка дерева прекрасно ощущает свое участие в его жизни, какможет быть, и все дерево, вся дубрава ощущают себя частью большого мира с лесами, ветром и с беспредельной глубиной далеко над облаками.
Никогда Надя не забывала своего первого приезда с отцом в Ясную Поляну. В Чёпыж их тогда привела Елена Ивановна. Стояла тихая погода. На могучих, в два-три обхвата деревьях листья свисали, как один, и сначала Надю больше всего поразила эта их полная неподвижность. Они были словно бы срисованы с самих себя. Но удивление перед неподвижностью деревьев исчезло у Нади так же, как явилось. На смену пришло волнение странных чувств, когда Елена Ивановна в своей размеренной манере сказала, что Надя находится среди тех самых дубов, которые ей, наверно, известны, если она уже начала читать Толстого. Именно под этими дубами пережидала в смятении ужасную грозу Анна Каренина. (Отец вдруг воскликнул: «Да может ли это быть?!» Запрокинув голову, чтобы лучше рассмотреть макушку дуба, он стал теребить по привычке затылок. А Надя только покраснела: ей тогда еще не исполнилось пятнадцати и «Анну Каренину» она читала потихоньку от папы и бабушки.) А вот там, подальше, говорила Елена Ивановна, я покажу вам дуб, который увидал князь Андрей Болконский, уезжая из своего имения к Ростовым. («Не может быть!» — подражая отцу, воскликнула Надя: она тогда еще и не думала браться за «Войну и мир».)
В тот первый яснополянский день для Нади начался внутренний ход восторженного и немного причудливого одушевления всего, что ей встречалось в усадьбе. Фантазия гнала ее от одного предмета к другому, и она непрестанно гадала и по-своему разгадывала, какую мысль могли вызвать эти предметы у Толстого. Со временем, поселившись в Ясной, она стала, что ни шаг, повсюду видеть Толстого и, читая его книги, населять описания картинами садов, полей, пасек, деревень, которые могли стоять перед его глазами, когда он писал.
Вспомнив свое первое посещение Чепыжа и осязая связь с этой почвой, с этим зеленым покровом над ней, Надя опять поглядела в лицо Ларисы. Ее встретили улыбающиеся глаза, и она приняла сердцем этот милый, спокойный взор. Она посмотрела потом на Машу, сидевшую поодаль с обвитыми одной рукой коленями, почувствовала так много раз испытанный прилив влечения к подругам, широко, свободно вздохнула.
— Я очень люблю Елену Ивановну! — сказала она.
Ей не ответили, и она как будто ничего не ждала в ответ. Но ей хотелось объяснить то, чего не удалось высказать, пока шли. Она приподнялась и заговорила так, словно разговор не прекращался:
— Прошлый год я слушала, как по дому вел экскурсию один толстовец. Не совсем по-прежнему толстовец. Но, в общем, у него что-то осталось… Елена Ивановна с ним тоже ходила, чтобы послушать. Конечно, очень интересно. Столько подробностей о всяком закоулке, о любой вещице. И вот я слушала, слушала, и мне стало тоскливо. Я никак не могла понять — почему?
Только ужасно тоскливо. Я тогда сказала про это Елене Ивановне. Она мне говорит — подумай почему. Я подумала. Маша с любопытством покосилась на Надю.
— И что придумала?
— Мне кажется, мало говорить о вещицах. Получается, как будто показывают коллекцию. Собрано, расставлено, занумеровано. И что-то такое рассказывается о номерках.
— Но ведь это музей! — возразила Маша.
— Конечно.
— Почему вдруг пренебрежительно — «вещицы»? Это экспонаты. Как же о них не говорить?
— Важно, Маша как говорить. Вот когда музей показывает твоя мама — смотришь на вещи, но думаешь о самом главном. Не об одних вещах. Понимаешь? О том, ради чего они хранятся, зачем это все надо — беречь картинки на стенах, и сами стены, и что вокруг. Все время как-то живешь с главным.
— Ну, а толстовец, про которого ты… Он разве не так?
— Он все-все знает! И уж если начнет про карандашик какой, — пошел! Кем карандашик подарен, в каком году и как потом пропал, а его нашли, и кто нашел, какой замечательный человек, и о похвальной деятельности его, о его семье, и опять — в каком году, какого месяца, числа. Заговорит, заговорит… пока из толстовского дома не исчезнет без следа сам Толстой.
Надя всмотрелась в Ларису, точно спрашивая — права ли, и сразу же кончила решительным заключением: