— О нет! — отвечала дама. — А вы разве заметили что-нибудь?
Иван Софроныч сознался в своих подозрениях.
— Вы меня пугаете! — сказала дама.
— Помилуйте! — произнес Иван Софроныч и замолчал.
Красноречие его совершенно истощилось; оставалось уйти, но уйти ему не хотелось: дама с палевым зонтиком сильно нравилась Ивану Софронычу. Наконец Иван Софроныч собрался с мыслями и сказал, что знает верное средство лечить бешенство, причем кстати рассказал, как третьего года вылечил бешеного быка, который целую версту преследовал мальчика в красной рубашке…
Но тут дама так вскрикнула, что Иван Софроныч замолчал и снова начал ломать свою голову, досадуя, что не находит в ней материалов к поддержанию разговора. Правда, предмет, которого они коснулись, далеко еще не был исчерпан. Случаи бешенства в то время повторялись в их стороне беспрестанно. Но после первого опыта о бешеном быке, имевшего такие плачевные последствия, Иван Софроныч не решался рассказать ничего подобного. Наконец счастливая мысль озарила его.
Не мастер был Иван Софроныч любезничать с дамами! Как образчик его любезности приводится здесь небольшой анекдот, который он обыкновенно рассказывал в таких случаях.
— А слыхали ли вы, сударыня, — сказал он, когда уже ничего не оставалось более, как уйти или немедленно начать говорить, — слыхали ли вы, сударыня, какое происшествие случилось в Ратневом лесу?
— Нет.
— Четыре крестьянские девки пошли, сударыня, сбирать грибы; вдруг им попадается медведь.
— Медведь!
— Не бойтесь! — поспешно сказал Иван Софроныч. — Случай забавный, но не страшный… Три девицы разбежались, а четвертую медведь как ударит своей лапой.
— Ай! — воскликнула дама и поднесла к носу флакон.
Моськи полаяли, она их усмирила.
— То есть не ударил, а только дотронулся до нее лапой, — продолжал Иван Софроныч, стараясь всячески смягчить свой рассказ, — А она, натурально, перепугалась и упала без чувств. Медведь взял ее и осторожно перенес в свою берлогу.
Дама ужаснулась.
— Не бойтесь, сударыня: право, не будет ничего страшного…
— А! понимаю, видно, не медведь, — с улыбкой сказала дама.
— Нет, сударыня, медведь и был настоящий медведь, только медведь необыкновенный. Как очнулась девушка, его в берлоге не было; вдруг слышит она, приходит он, подошел и протягивает к ней…
— Когти? — вздрогнув, воскликнула дама.
— …протягивает к ней лапу, а в лапе дубовые листья, а в листьях брусника…
— Брусника?!
— Да, сударыня, брусника, настоящая брусника, крупная, спелая, ягодка к ягодке. Он попотчевал ее брусникой, и когда она взяла и стала есть, вдруг пришли охотники, — продолжал Иван Софроныч, думая совершенно успокоить свою слушательницу, — ворвались в берлогу и убили…
— Убили! — воскликнула дама с ужасом. — Убили такого прекрасного медведя!
— Да, сударыня! — отвечал Иван Софроныч, совершенно спутанный испугом дамы, которая с таким жаром нюхала свой спирт, что глаза у ней покрылись слезами и ноздри начало подергивать кверху. — Убили его и освободили девушку.
— Но за что же они его убили? — с горестию воскликнула дама. — Может быть, он совсем был не медведь, а так, переодетый мужчина!
— Переодетый мужчина! — возразил удивленный Иван Софроныч. — В нашей стороне, сударыня, и не слыхано, чтоб люди переодевались медведями, даже о святках.
— Ах, вы не знаете, до чего может довести любовь!
— Справедливо, сударыня. Но только тот медведь был настоящий медведь: я сам ел его мясо…
— И вы не стыдитесь признаться в такой бесчеловечности! — воскликнула дама, пятясь и оглядывая его с таким ужасом, как будто он мог съесть и ее.
Иван Софроныч ясно увидел, что ему, с анекдотами своими, всего лучше скорей убраться домой, и осмелился только заметить в свое оправдание, что копченая медвежина чрезвычайно вкусна.
— Вы сами, сударыня, то же скажете, если попробуете.
— Я! — оскорбленным голосом воскликнула дама, отскакивая еще далее. — Я?… С чего вы взяли!
Иван Софроныч махнул рукой, как человек, убедившийся, что хуже и страшнее его невозможно срезаться, и молча стал раскланиваться.
К его счастию или несчастию, в то время подошли горничные с своими корзинами.
— Много набрали? — спросила их дама с палевым зонтиком.
Они показали ей свои корзины.
— Ну, немного, — сказала она. — Я одна набрала больше вашего, и какие славные грибы: большие, и все такие красные!
И она показала им своих мухоморов.
Горничные покатились со смеху.
— Ах, барышня, барышня! вот и видно, что вы не деревенского воспитания! да ведь вы набрали мухоморов… их не едят, да и есть ужасти как вредно…
Дама перепугалась и поспешно начала нюхать свой спирт. Толкнув корзинку так, что мухоморы рассыпались у ног Ивана Софроныча, и обратив к нему недовольное лицо, она презрительно сказала:
— На что же вы мне их дали?..
— Я полагал, сударыня… — начал Иван Софроныч, но собачонки в то время так к нему приступили, что он не договорил, отбиваясь руками и ногами.
Дама уже не защищала его. Иван Софроныч увидал, что всё потеряно для него, и удалился, внутренно проклиная свои анекдоты и свою недогадливость.
Собачонки долго провожали его свирепым лаем.
Весь этот день Иван Софроныч ходил не в духе и наконец к вечеру сознался во всем Алексею Алексеичу.
Наведены были справки: оказалось, что особа, встреченная Иваном Софронычем, была приживалка, состоявшая при богатой помещице, прибывшей провести лето в свои имения. И тут в первый раз пришла Алексею Алексеичу мысль, которую он не замедлил передать Ивану Соф-ронычу, заметив со вздохом, что много даром гниет разных женских нарядов, купленных ими в разное время. Эти наряды, можно сказать, главным образом решили участь Ивана Софроныча. Дело обработалось через деревенскую сваху, вхожую в дом богатой помещицы. Федосье Васильевне было уже за тридцать, и склонить ее к супружеству не стоило большого труда. Сама помещица приняла участие в устройстве своей воспитанницы; она была посаженой матерью, Алексей Алексеич — посаженым отцом. Свадьба была веселая и оживила несколько однообразную жизнь обитателей Овинищ. В первые дни как Иван Софроныч, так и Алексей Алексеич были довольны Федосьей Васильевной и, оставаясь одни, частенько повторяли с самодовольствием:
— Задели!
— Задели!
Что и значило: «приобрели славную хозяйку, которой нам недоставало». Но скоро сварливый, раздражительный и в высшей степени тяжелый характер Федосьи Васильевны начал обнаруживаться.
Детство и молодость свою провела она в Петербурге, подле богатой барыни, где богатство, роскошь, балы, поклонники — всё, что беспрестанно видела она и чего не суждено было ей испытать, — развили в ней огромные претензии, страшную требовательность, наклонность к нарядам, на которых она была помешана; деревенская жизнь казалась ей тюрьмой.
Приятели, однако ж, долго не сознавались друг другу, что дело плохо; наконец поговорили откровенно, произнесли оба, но уже не тем тоном:
— Задели!
— Задели!
И решились очистить отдельное строение под фирмою: «Остановись и Подкрепись», куда и была переведена Федосья Васильевна с новорожденной дочерью. Федосья Васильевна с того дня сделалась еще раздражительнее, хотя вывеска нового жилища и советовала ей «остановиться». И с той поры время шло в постоянной борьбе: Федосья Васильевна требовала, чтоб Иван Софроныч чаще находился при ней, даже не раз объявляла решительное намерение увезти его в Петербург, а приятели наши устраивали так, что Иван Софроныч почти с утра до вечера находился при Алексее Алексеиче: о поездке же в Петербург они и не думали. Так шли дела до самой смерти Кирсанова, которая повергла бедного Ивана Софроныча в глубокое отчаяние…
Печальны были, похороны Алексея Алексеича; не один Иван Софроныч рыдал, отдавая последний долг покойнику: плакала вся дворня и вся вотчина, любившая доброго барина, как родного отца. Похоронив своего благодетеля, Иван Софроныч слег: силы старика, истощенные душевными страданиями и многочисленными хлопотами, не выдержали; у него сделалась изнурительная лихорадка. Во всё время болезни Настя не отходила от постели своего отца, который частенько говорил ей, что ему не встать, да и вставать нет надобности, вследствие чего он даже отказывался принимать лекарство.