Когда Генрих возвратился на свое место, со стола было всё собрано и доверенного уже не было за столом. В зале тоже его не оказалось. Генрих схватился шляпы — на месте лежала его фуражка. Генрих побледнел, но молчал, как бы боясь удостовериться в страшной догадке, мелькнувшей в уме его в эту минуту. Наконец он подозвал служителя и робко спросил:
— Куда ушел тот… тот, что вот тут сидел со мной?
— Ушли-с! — отвечал служитель. — Известно, расплатились и ушли! Что прикажете? — прибавил он, махнув полотенцем по столу и принимая новых гостей.
У Генриха подкосились ноги, и он едва дошел до буфета.
— Не знаете ли вы… вон того, что там со мной обедал? — спросил он у буфетчика, который, с засученными рукавами красной рубахи, гремел чайной посудой, расставляя ее на подносе.
— Чего-с? — крикнул он, продолжая делать свое дело.
Генрих тоскливо повторил вопрос.
— А кто его знает, батюшка!
И буфетчик махнул рукой.
— Да как же это? — проговорил Генрих и, постояв, вышел из трактира и отправился на постоялый двор, где остановился, осматривая дорогой всех с ног до головы.
На постоялом дворе он получил о доверенном ответы, еще менее удовлетворительные. Но это не могло увеличить его тоски, которая охватила его душу при первой догадке. «Зачем, — думал себе Генрих, — честному человеку вдруг уйти куда бы то ни было, не сказав ему ни слова, и притом уйти в шляпе с чужими деньгами». Однако ж он снова возвратился в трактир, где обедал, и снова услышал те же ответы от служителя и буфетчика, который, сверх того, заинтересованный убитым видом и дрожавшим голосом Генриха, спросил:
— Да вам на что его, батюшка?
— Как на что! — отвечал Генрих тихо, как человек, измученный горем. — Он ушел… в своей шляпе.
Буфетчик выпучил на него глаза в недоумении.
— То есть в вашей шляпе, хотели вы сказать? — заметил он, переглянувшись с товарищем, стоявшим за буфетом.
— Нет, в своей… да там были мои деньги… то есть не мои…
Генрих замолк, вздохнув.
— Много денег? — спросил буфетчик, снова переглянувшись с товарищем, вероятно сомневаясь, как, дескать, его деньги попали в чужую шляпу.
— Сорок тысяч, — проговорил Генрих машинально и пошел от буфета.
— Никак совсем рехнулся малый-то! — сказал буфетчик своему товарищу. — Слышь ты: сорок тысяч, говорит, в чужой шляпе!
— А бог его знает, — возразил тот, провожая глазами Генриха, который между тем выходил вон из трактира, — может, и впрямь так было.
— В шляпе! сорок тысяч! — повторил буфетчик в размышлении и, помолчав, прибавил: — Эк его угораздило!
Через час Генрих стоял в стороне от ярмарки на мосту небольшой речки. Опершись на перилы, он в каком-то окаменелом положении всматривался в черную неподвижную воду и не замечал проходивших мимо торговцев, которые весело и шумно расходились с ярмарки по своим временным квартирам.
Часть двенадцатая
Глава LVI
Борьба
Потеря места управляющего была ощутительна Ивану Софронычу, любившему деревенскую жизнь и деятельность. Но он не ожидал гибельных последствий, которые повлекла она за собою.
Спустя несколько дней после ссоры Тавровского с управляющим к Ивану Софронычу явился господин, совершенно незнакомый, и просил уделить ему четверть часа времени.
— Позвольте узнать, с кем имею честь говорить? — спросил Понизовкин.
— Переваленко-Зацепа, Афанасий Кузьмич, — отвечал посетитель, низко кланяясь и сладко улыбаясь. Господин Переваленко-Зацепа был малоросс, средних лет, среднего роста и средней дородности. Его руки, ноги, голова, плечи, равно и черты лица, не отличались тонкостию отделки: всё было крупно и аляповато; за плечами торчал небольшой горб; на животе болталась сердоликовая печатка. Он ходил в длиннополом сюртуке и говорил на «о»; в левом ухе носил медную серьгу, или, лучше, обломок серьги, с которым никогда не расставался: он уверял, что так привык иметь в ухе серьгу, что даже дурно слышал, когда вынимал ее. В критические минуты он имел привычку дергать за нее, и она, казалось, служила ему источником вдохновения.
— Я к вашим услугам, — сказал ему Иван Софроныч. — Но какое дело вы можете иметь до меня?
— А вот: вы, батюшка, были управляющим у <господина> Тавровского в Софоновке?
— Так точно.
— В числе угодий приняли вы лесу строевого и дровяного семь тысяч пятьдесят десятин?
— Принял.
— Приняли? ну и будем помнить: приняли семь тысяч пятьдесят десятин лесу, — значительно произнес Переваленко-Зацепа и продолжал: — В ведомости вашей, ныне представленной владельцу, означено налицо: строевого лесу две тысячи шестьсот десятин, дровяного — четыре тысячи триста шестьдесят; а всего — шесть тысяч девятьсот шестьдесят десятин?
— Так, — отвечал Иван Софроныч. — Но я не понимаю, почему должен отвечать вам.
— Я новый управляющий господина Тавровского, — отвечал Зацепа с низким поклоном. — Извините, батюшка, может, что грубое сказал: я человек простой; но душа у меня добрая, — прибавил он скороговоркой, как бы в скобках, и продолжал прежним голосом: — Если угодно удостовериться, документец со мной.
Он отправился в свой карман и вручил Ивану Софронычу документ. Пока Иван Софроныч рассматривал доверенность, данную Тавровским новому управляющему, Зацепа говорил:
— Изволите усмотреть: мне поручено управление Софоновым и мне же вверено принять имение согласно описи, и в чем окажется недочет…
— Недочета ни в чем оказаться не может, — перебил Иван Софроныч. — Напротив, имение улучшено и доход увеличен.
— Не сомневаюсь. Но желаю знать — извините грубое слово, не умею говорить красно, — куда девалось девяносто десятин строевого лесу?
— Лес продан.
— Так-с. С разрешения владельца?
— Я имел нужду в наличных деньгах и нашел выгодным продать часть леса, — сказал Понизовкин.
— Так-с. Но в доверенности вашей было ли упомянуто о праве продавать что-либо?
— Нет-с. Но я имел словесное разрешение владельца действовать по своему усмотрению в некоторых случаях.
— Стало быть, мне необходимо узнать, подходит ли под сказанное разрешение продажа леса? — заметил новый управляющий. — И прекрасно, батюшка! Подходит, так и беспокоить вас больше не буду!
— Что же, если нет? — спросил с беспокойством Иван Софроныч. — Во всяком случае деньги не пропали: ими исправлена и улучшена фабрика, которая теперь в полном ходу…
— Всё так-с, — возразил Зацепа сладким голосом. — Исправление, улучшение — важное дело, но, сами изволите знать, — темное! Извините, я человек простой, говорить красно не умею. А девяносто десятин лесу видный был косячок! Надо правду сказать!
Понизовкин вспыхнул.
— Советую вам поговорить сначала с Павлом Сергеичем: он довольно знает, способен ли я к тому, в чем вы меня подозреваете! — возразил он запальчиво. — Я не привык слушать…
— Извините, извините, — перебил Зацепа, в лице которого мгновенно выразилось такое отчаяние, как будто он был на охоте и, целясь в бекаса, нечаянно подстрелил лучшего своего друга. — Извините! я вас, кажется, огорчил? Видит бог, без намерения!.. Эх! Афоня, Афоня! — продолжал он с упреком, обращаясь к самому себе. — Вечно ты наговоришь вздору! А всё простота! погубит она тебя когда-нибудь, и добрые люди скажут: «Погиб от собственной своей простоты!» (при последних словах даже слезы показались на его глазах, как будто он уж действительно погибал и слышал над своею головою горестный приговор добрых людей). Не поверите, — продолжал он, обращаясь к Ивану Софронычу и постепенно возвышая голос, — говорить не умею, льстить не умею, кланяться способности бог не дал, унижаться не мое дело, притворствовать, лицедействовать, клеветать мать и отец на смертном одре запретили! (При каждом периоде он делал паузу и загибал свой толстый и красный палец, как будто боясь пропустить которую-нибудь из своих добродетелей.) Так и мотаюсь по свету, и притом круглая сирота, — прибавил он жалобно, причем в глазах его снова показались слезы. — Даже сколько раз места лишался, в беду попадал — всё через свою простоту. Но честь свою сохранил и правды никогда ногами не попирал! — заключил он энергически.