— Нет, этого нельзя: я вас не люблю, как должна будет любить вас жена.
Это меня так поразило, что я стал ей рассказывать мою страсть к ней, мое отчаяние, если она не выйдет за меня замуж. Я говорил не помню что, только она слушала меня с участием и наконец сказала:
— Чтоб доказать вам, что я вас не презираю, я выхожу за вас замуж; но знайте, что я вас не люблю. Мое положение заставляет на всё согласиться.
Показались бы страшны эти слова другому, но не мне: я дошел до такой степени, что, кроме обладания ею, ни о чем не помышлял.
Я бросился к привезшему меня купцу, чтобы он ссудил меня деньгами на свадьбу, и начал делать приготовления, обручась с ней в тот же день. Но свадьбе нашей не суждено было состояться. По праву жениха я как-то поцеловал ее и сам испугался бледности, какою покрылось лицо моей невесты. Она долго плакала — это меня рассердило, я сказал ей какую-то грубость и убежал из дому. Возвратись домой, я не знал, что делал. Мне было совестно на другое утро глядеть на мою невесту, которая без содрогания, кажется, не могла меня видеть. Чем ближе время приближалось к свадьбе, тем больше плакала она. И раз, застав ее в страшных рыданиях, я сорвал с своей руки кольцо и отдал ей, сказав, что не надену его, пока она сама не даст мне его…»
Вот всё, что хранила память Остроухова. Он помнил, что Мечиславский ничего более не сказал; да Остроухов тогда и не настаивал. Теперь, движимый участием к своему несчастному товарищу, напрасно он ломал голову, припоминая известные ему факты: тайна осталась тайною.
Часть пятая
Глава XXV
Три сестры
Рассказав Остроухову встречу свою в Петербурге с вербовщицей (в которой читатель узнал Аню), Мечиславский имел свои причины умолчать о дальнейших приключениях Ани, тесно связанных с его собственными. Но читателю необходимо знать их прежде, чем мы приступим к последовательному продолжению рассказа.
Читатель уже знает, что Аня была несколько дней невестой Мечиславского, знает и то, по какому случаю он возвратил ей кольцо. Когда кольцо, а с ним и свобода были ей возвращены, будто камень свалился с ее сердца. Она не сомневалась, что всё между ними кончено. Очутившись снова в страшном положении, без копейки денег, Аня решилась искать места гувернантки в провинции, желая только бежать из Петербурга, где угрожали ей скорые преследования Федора Андреича. Мечиславский узнал это намерение от хозяйки квартиры и предложил Ане ехать в провинцию с ним вместе. Предложение было сделано так искренно, что она не могла отказать ему. Обрадованный доверенностью Ани, Мечиславский страшно хлопотал, чтоб скорее устроить отъезд, вероятно боясь, чтоб она не раздумала: он не знал, что одного страха встретиться лицом к лицу с бывшим благодетелем своего дедушки было слишком достаточно, чтоб сделать решение Ани непоколебимым.
Через день они уже сидели в кибитке и выезжали из Петербурга, которого Аня совершенно не знала; кроме горьких воспоминаний, ничего не оставляла она в нем. Дорога была продолжительна, но не утомляла, а, напротив, развлекала Аню. Она чувствовала возвращенье сия, и мрачные мысли не так часто приходили ей в голову. Прошедшее отодвинулось от нее так далеко, как будто лет двадцать тому назад происходило всё случившееся с ней. Во сне еще она возвращалась иногда к нему и, просыпаясь, пугливо озиралась кругом, думая встретить суровое лицо Федора Андреича; но глаза Ани успокоивались на кротком лице молчаливого спутника. В дороге скоро привыкаешь ко всему, — в несколько дней Аня так привыкла к своему положению и к Мечиславскому, что нисколько не поражалась его заботливостью. Впрочем, он так умел заботиться, что она даже не находила случаев благодарить его. Всё делалось им так просто, будто он был дедушкой Ани.
Аня знала, что он едет на ярмарку в город К***, куда труппа его уже прибыла, дает свои представления и ждет его. Но она так мало имела понятия о различии сословий и значении их, что без всякого страха готовилась вступить в новый круг.
Настал конец путешествию; они въехали в небольшой город, околесили его весь и остановились у бесконечного забора в глухой улице. Когда они вошли в калитку, Аня подумала, что перед ней опять новая станция: двор был огромный, вдали под навесом стояли лошади и множество телег и кибиток. Они вошли в темные сени, где куры перепугали Аню, вылетая из-под ног. Мечиславский раскрыл дверь в какую-то кухню; Аня вошла за ним. Русская громадная печь тянулась прямо к окну; между им и печью было маленькое пространство, которое почти всё занимала старая толстая женщина, вооруженная обгорелым ухватом, на который она, сложив свои руки, опиралась подбородком. Лицо толстой женщины поразило Аню. Оно было широко, черно, с крупными чертами; брови — густые, черные, с проседью; глаза — тускло-черные. Большая голова ее была повязана полинялым пестрым бумажным платком. Платье на ней было всё в заплатах; засученные рукава выказывали сожженные и перецарапанные локти. На груди покоился двойной подбородок, скрывавший совершенно горло. Дырявый передник туго стягивал ее талию. И эта фигура была освещена ярким пламенем топившейся печи, в которую она поминутно смотрела, хотя слезы текли у ней из глаз.
Старуха так была занята своей стряпней, что не заметила появления гостей. Когда Мечиславский сказал ей: «Здравствуйте, Акулина Саввишна!», она пугливо подняла голову и, как бы не веря глазам, вытерла их своей огромной ладонью и вскрикнула:
— Ах ты батюшки, Федор Лукич! ты ли это, родной?
— Как видите, Акулина Саввишна.
— Я ведь не спознала тебя, ах ты мой батюшка! Мы ведь уж думали, что ты померши.
— Не поминки ли по мне делаете?
— Эх-эх! такой же шутник! нет, по моем родном голубчике…
И старуха сделала кислую гримасу. Но вдруг она пугливо вскрикнула и чуть не юркнула в печь с криком: «Ах, подгорел! батюшки мои, подгорел!»
В то же время из другой комнаты раздались звуки скрыпки, наигрывающей казачка. Аня из любопытства заглянула в дверь, которая была раскрыта, и увидала следующую картину. По кривому полу небольшой комнаты, перед зеркалом, стоявшим на полу, выпрыгивала женщина казачка. Фигура ее была смешна до последней степени. Она была худощава, с талиею длины непомерной, с ногами толстыми и обутыми в красные полусапожки. Платье было подобрано кверху. На голове фуражка. Она танцевала под скрыпку, на которой играл мужчина во фризовой шинели, сидевший между зеркалом и громадным комодом. Аня заглянула дальше и увидала еще женщину, сидящую на кровати, без башмаков, и курящую из огромного чубука. Она была с неубранной головой, в платье, страшно изношенном и похожем на халат. Черты лица ее, по своей резкости, напоминали толстую старуху; но она была худа, отчего лицо ее казалось непомерно длинно. К тому же оно было еще рябое и, однако ж, имело какой-то лоск. Рот был огромный, подбородок клинообразный, глаза без блеска, но черные как уголь; маленькие, густые как щетина, ресницы окаймляли их. Она курила и что-то громко читала; голос ее гармонировал со всей фигурой.
У окна мурлыкала третья женщина, похожая на сидевшую на кровати, только с такими жидкими волосами, что вся коса была зашпилена двумя шпильками, торчавшими, как пики, на голове. Передние три волоска были в папильотках. Она имела, талию, кажется, еще худощавее прыгающей женщины, но была одета опрятнее; на коленях у ней были пришпилены подставные пукли, завивкою которых она занималась. Не было сомнения, что то были три сестры и дочери старухи, которая кричала:
— Лёна, Мавруша, Настя! Федор Лукич! Федор Лукич!
Три сестры с восклицаниями явились на кухню и стали здороваться с Мечиславским. Одна из них, заметив Аню, кинулась к ней, говоря:
— Это кто?
Аня так сконфузилась, что попятилась назад, не зная, что отвечать.
— Это моя двоюродная сестра; я привез ее из Петербурга и хочу, чтоб она у вас пожила некоторое время.
— А!.. сестра!.. — говорили сестры, и каждая измеряла Аню с ног до головы.