Любимым и единственным занятием их в городе было бродить по лавкам, по рынкам и покупать. Но покупать не как другие покупают: спросил цену, поторговался — отдал деньги ивзял вещь, — нет!
— Да с таким порядком в год разоришься, — говорил Алексей Алексеич.
— Дома не скажешься, — замечал Иван Софроныч.
— Нет, коли покупать, так у нас поучиться, — говорили они оба.
И действительно, искусство их покупать дешево превосходило всякое вероятие. Никто так не умел, по их собственному выражению, «пустить продавцу туману в глаза», как они. Они славились своим искусством, гордились им и с наслаждением рассказывали, что однажды из-за них купец подрался в лавке с своим приказчиком. Правда, не спрашивайте, что покупать? Поедут они в город купить сахару, чаю, ситцу, суконца, а привезут хомутов, черкесскую шапку, пару шестиствольных пистолетов, короб французского черносливу, шахматную доску с точеными из слоновой кости конями и пешками.
— Да на что им шахматная доска? — спросит человек, знающий, что оба они в шахматы шагу ступить не умеют.
— Дешево, — говорит Алексей Алексеич.
— Дешевле пареной репы, — прибавляет Иван Софроныч.
— Да понеси продавать: кому не надо — больше даст, — говорит Алексей Алексеич.
— С руками оторвут, — прибавляет Иван Софроныч.
— Ну так что же не продали?
— Не пролежит места, — говорит Алексей Алексеич.
— Не нам, так детям пригодится, — прибавляет Иван Софроныч.
И вследствие такой логики не было вещи, которой не купили бы они, будь только дешево, или хоть не поторговали. Идет ли солдат с бритвами, везут ли старую двуспальную кровать, торчит ли между старым хламом упраздненная вывеска, эстампы ли какие завидят они на прилавке, несет ли баба рукавицы, — до всего было дело нашим приятелям, всё торговали и покупали они.
— Эй, тетка! продажные, что ли? — спрашивал Алексей Алексеич, увидав бабу с рукавицами.
— Продажные, батюшка, — отвечала баба, останавливаясь.
— А что просишь?
— Да девять гривенок, батюшка.
— Девять гривен! — с ужасом восклицал Алексей Алексеич.
— Девять гривен! — повторял с таким же ужасом Иван Софроныч.
И оба они взглядывали на старуху как на помешанную.
— А то как же, кормильцы? — говорила она. — Ужели не стоят? Да ты погляди, какой товар-то!
И старуха принималась выхвалять рукавицы. Покупатели молча и терпеливо выслушивали длинную похвальную речь.
— Так, так, — лишь изредка иронически замечал Иван Софроныч.
Алексей же Алексеич, вертя своей тростью и стараясь как можно глубже вонзить ее в землю, казалось, погружен был в посторонние мысли, и когда старуха наконец умолк<а>ла, он вдруг совершенно неожиданно спрашивал ее:
— А что, тетка, есть на тебе крест?
Старуха широко раскрывала изумленные глаза, крестилась и произносила:
— Что ты, батюшка? ужели без креста? Православная — да без креста!
— Ну так как же. И не стыдно! Девять гривен просишь за штуку, которая и половины не стоит!
— Что ты, кормилец! Уж и половину. Да тут одного товару на полтину.
— На полтину! — с ужасом восклицал Алексей Алексеич.
— На полтину! — с таким же ужасом повторял Иван Софроныч.
И оба они опять посмотрели на старуху как на безумную и помолчали.
— Да что ты, тетка, нас за дураков, что ли, считаешь? — говорил Иван Софроныч обиженным голосом.
— Как за дураков… что ты, батюшка? А ты вот сам разочти. Жаль, счетцев нет: не на чем выложить!
— Ну, выложим, изволь, выложим! — говорил Алексей Алексеич, доставая из кармана маленькие счеты, без которых никогда не выходил со двора, когда бывал в городе.
Начинали выкладывать. Старуха толковала свое, покупатели — свое.
— Ну вот видишь: кожа столько-то, варежки столько-то, работа столько-то, и выходит всего тридцать пять копеек!
— Нет, уж меньше семи гривен, как угодно, взять не могу, — говорила сбитая с толку баба.
— Семь гривен! семь гривен! — с ужасом восклицали один за другим покупатели.
— Да приходи ко мне, — говорил Иван Софроныч, — да я тебе по сороку копеек сколько хочешь таких точно продам.
— А коли свои есть, так неча и говорить.
И старуха идет.
— Тридцать пять взяла?
— Своей цены не даете!
— Ну, сорок?
Баба не отвечала и быстро удалялась.
— Да ты хочешь продать? — вскрикивал Алексей Алексеич.
— Как не хотеть!
Баба останавливалась.
— Ну так говори делом.
— Чего говорить, коли своей цены не даете!
— Как не даем? Ведь выкладывали.
— Да как выкладывали — по-своему всё.
— Ну, выложим, изволь, опять выложим, по-твоему.
Начиналось снова выкладывание.
— Варежки: девять копеек…
— Двенадцать, — перебивала старуха.
— Девять, — говорил Алексей Алексеич, страшно стуча костяшками.
— Девять, девять, — подтверждал Иван Софроныч.
— Тесемка: три.
— Четыре!
— Кожа, работа… Ну и выходит тридцать восемь копеек.
— Как тридцать восемь! что ты, батюшка?
— Ну, сорок, сорок! Барыша пять… Ну, взяла сорок пять?
— Нет уж, меньше шести гривен взять не могу.
— Такой упрямой старухи я еще не видывал! — сердито восклицал Алексей Алексеич, смешивая костяшки. — Нет, что с ней слова терять. Видно, не хочет продать.
— Не хочет! — лаконически подтверждал Иван Софроныч.
— Как не хотеть? Вот что выдумали, прости господи! — возражала обиженная старуха.
— Ну, так сколько же?
— Да нет, не хочет, не хочет! — восклицал Иван Софроныч, поддразнивая бабу.
— А видно, вы, вижу я, купить не хотите, — сердясь, возражала она.
— Ну, взяла сорок пять?
— Да не будет с ней толку! — замечал Иван Софроныч.
— Будет, Иван Софроныч, будет.
— Не будет.
— Так вот же будет, прибавлю ей пятак. Ну, дам полтину — бери деньги!
— Полтину! — восклицал Иван Софроныч. — Да что у вас денег куры не клюют, что ли? И охота с ней связываться?.. Не видите разве — баба белены объелась!
— А ты не обижай ее, Иван Софроныч, пусть она сама увидит, пусть увидит. Ну, выкладывали? Ладно даю, ведь ладно, — взяла полтину?
— Да, возьмет она, дожидайтесь!
Наконец торговка, осыпая Ивана Софроныча свирепыми взглядами, изъявляла согласие.
— Приведись на меня, не взял бы, даром не взял бы! — говорил Иван Софроныч. — И товар дрянной, и работа рыночная!
— Товар дрянной! — говорила старуха. — Да ты такого товару, чай, и не нашивал. Уж кабы не для его милости…
Алексей Алексеич вручал ей полтину, и она удалялась, ворча.
— Ну, задели штуку! — говорил Алексей Алексеич, вытирая пот со лба.
— Задели! — повторял самодовольно Иван Софроныч. — Штука отличная, самим не стыдно носить…
— А сшиты как! Вишь, словно железные!
И оба они пускались выхвалять покупку свою с таким же жаром, как прежде хулили ее.
— Да один товар вдвое стоит, — говорил Алексей Алексеич.
— Что говорить, даром взяли, — отвечал Иван Софроныч. — Нечего сказать, обработали!
— Обработали!
И потом, воротившись домой, они лукаво посмеивались и, любуясь своим приобретением и дивясь его дешевизне, повторяли:
— Туману, просто туману пустили ей в глаза!
Так покупали наши приятели. Справедливость требует заметить, что Иван Софроныч сначала вооружался против некоторых покупок, доказывая их бесполезность.
— Дешево, точно дешево, — говаривал он в раздумье, рассматривая, например, огромный скат проволоки в триста аршин, приобретенный Алексеем Алексеичем за рубль тридцать копеек ассигнациями. — Да что нам в проволоке! Век проживем — не понадобится!
— Ну, продадим, — отвечал Алексей Алексеич, толкая ногой проволоку, которая с шипеньем и звоном покатилась по двору. — Ведь кому не надо — больше даст. Стоит свезти в город!
В город, однако ж, новоприобретенные вещи, оказавшиеся ненужными, не отвозились, а оставались в Овинищах, под непосредственным смотрением Ивана Софроныча, который и сам, наконец, увлекся страстью своего хозяина и не мог видеть чужой вещи без того, чтоб хоть не пощелкать языком. Оно так и должно было случиться со всяким, кто приходил в соприкосновение с Алексеем Алексеичем. Кирсанов был человек чрезвычайно пылкий, увлекающийся; за мыслью немедленно следовало у него применение, за желанием — исполнение, и одумывался он уже тогда, когда было поздно. Натура его была в высшей степени деятельна; он принадлежал к числу тех людей, у которых руки уж так устроены, что не могут быть ни одной секунды в спокойном положении, — если нечего делать, то они хоть мнут ими кусочек хлеба или воску, отвертывают машинально пуговицы у собственного сюртука или что-нибудь подобное. Алексей Алексеич так часто и делывал. Живость его доходила до невероятной степени. Если он вздумает обрезать ногти, то непременно дорежется до того, что прихватит самого мяса. Если вздумает починить что-нибудь, то сначала починит, и хорошо, а потом станет еще хитрить, как бы еще лучше сделать, и совсем испортит.