И он с искренностью протянул руку. Любская подала ему свою.
— Ну, вот люблю, не злущая, — тихо произнес он и, сказав: «Прощай», ушел в большом волнении.
В шестом часу сцена еще была темна и пуста; изредка проходила актриса с громадными узлами в уборную, и за ней кучер проносил огромную корзину с платьями. Зато уборные были ярко освещены. Говор, смех, толкотня представляли странную противоположность с пустынной сценой. Большею частью в провинциальных театрах уборные бывают общие, для двух-трех одна. И только привилегированные актрисы получают особую уборную. Иногда ее украшают роскошно, и тогда с завистью подходят и заглядывают в нее прочие актрисы, а хористки даже понижают голос, проходя мимо такой уборной.
Но мы обратимся к общей уборной. Это была большая комната без окон, а с узкими отверстиями, чуть не у потолка, в виде окон. Посредине трюмо, освещенное двумя лампами, прибитыми высоко к стене. Сбоку зеркало и ломберный стол, тоже с двумя лампами по бокам. На противоположной стороне диван и стол; двери огорожены ширмами, которые служат и вешалкой для платьев.
Некоторые актеры и актрисы бродили уже около уборных, подсматривая, где пьют чай.
…Орлеанская явилась первая в уборную с родственницей своего мужа, которую она называла Саша.
Лицо Саши ясно доказывало трудность исполнять подобную роль у взыскательной актрисы, какою слыла Орлеанская. Тучное ее тело было облечено в широкий и чрезвычайно нескладный капот. Волосы были в папильотках, что делало ее сердитое и еще не совсем разгулявшееся после сна лицо не очень привлекательным.
Поджав ноги, она сидела на диване за чаем и допивала шестую чашку, с шумом прихлебывая.
Напротив нее сидела Деризубова и вторила ей, держа блюдечко пятью пальцами. Саша разбирала узел, выставляя на стол белилы, румяны и разные принадлежности туалета. Вдруг она вскрикнула и с ужасом глядела на пустую коробочку, где лежали только две булавки.
— Что, забыла? — крикнула Орлеанская.
Саша замялась.
— Ну, так! вот корми, одевай, трудись для них, а они сидят себе сложа руки и ничего не помнят.
Орлеанская на этот раз была несправедлива перед своей родственницей. На руках ее лежал весь дом и дюжина детей, которых Орлеанская и не видала никогда, потому что, любя тишину, не допускала детей за три комнаты до своей.
— Я сейчас займу у кого-нибудь, — робко проговорила Саша.
— Не нужно-с, вы бы еще пошли хныкать да канючить по чужим уборным, когда у меня всё есть.
— Ты слышала об Любской? — сказала Деризубова.
— Да, да, ха-ха!
Орлеанская громко засмеялась; в то время из рук Саши выпала баночка, за что Орлеанская страшно раскричалась и опять заключила фразой:
— Вот корми ее, обувай.
На глазах Саши блеснули слезы, которые она пугливо скрыла, уткнувшись в картонку лицом, будто бы ища чего-то.
Прибытие Любской отвлекло от Саши внимание Орлеанской. Любская поклонилась со всеми, и с Сашей даже, но только одна Саша отвечала ей на поклон как следует. Орлеанская презрительно кивнула головой; Деризубова произнесла выразительно:
— Здравствуйте.
И она стала перешептываться с Орлеанской, которая с наглостью залилась смехом на всю уборную.
Горничная Любской, разбирая ее узлы и картоны, гордо смотрела на Сашу, разглаживавшую косу, привязанную к спинке стула, стоявшего у трюмо.
Перешептывание Орлеанской и Деризубовой было прервано стуком в дверь уборной.
— Кого несет? — закричала грубо Орлеанская.
— Я, маменька, это я, голубушка, моя герцогиня! — выглядывая из-за ширм, сказал актер с бесчисленными бородавками на лице.
— А, Ляпушкин! — произнесла покровительственным тоном Орлеанская, у которой актер с раболепством поцеловал руку, за что получил щелчок той же самой рукой.
— Ах ты повеса! — крикнула Деризубова и, вскочив с своего места, прижала Ляпушкина в угол стены и тут начала его бить, приговаривая: — Вот тебе, вот тебе, не повесничай!
— Матушка, родная, не буду, дай перевести дух! — пищал жалобно Ляпушкин, страшно гримасничая.
Орлеанская хохотала во всё горло. Саша и горничная улыбались; одна Любская морщилась: видно было, что на нее нехорошо действовала эта сцена.
— Ай да Матрена! поделом ему! — вытирая слезы, сказала Орлеанская.
— Уф, устала! — сказала Деризубова, махая руками, как извозчики в мороз на улице, и прибавила: — Налей-ка мне чашечку.
— И мне тоже, маменька! — заметил Ляпушкин.
— Который раз пьешь сегодня? — спросила Орлеанская.
— Ей-ей, еще первый, маменька. Ну, кто у нас добрее вас? Вы не то что другие; вы сами всех угощаете.
Ляпушкин подмигнул на Любскую, сидящую у зеркала с полотенцем в руке. К счастию, что половина лица ее была уже забелена, и потому не так заметно было вспыхнувшее на нем негодование.
— Пей, на… — сказала Орлеанская, сунув небрежно стакан чаю в руки Ляпушкина, который нежным голосом сказал:
— Я возьму сухарик?
И взял пять целых.
Орлеанская села у трюмо и тоже стала белиться и румяниться. Саша стояла перед ней, подавая ей то одну баночку, то другую.
Деризубова с Ляпушкиным, опустошив весь чайник, сахар и сухари, скрылись незаметно из уборной.
Орлеанская, по мере окончания туалета, ворчала всё сильнее и сильнее на Сашу, — зачем крепко косу ей привязала, не так пукли взбила, — и заставляла ее перечесывать голову, аккомпанируя любимой фразой:
— Ну за что вас кормить, одевать!
Любская представляла совершенный контраст: она одевалась, не произнося слова, как будто ей было тяжело говорить, и только жестами или глазами указывала на вещь, какая ей была нужна. Зато ее горничная была полна негодования, и по морганию ее пепельных ресниц и фырканью можно было заключить, что она горела желанием сгрубить Орлеанской. Но представился случай, и горничная обнаружила совершенно противное. Орлеанская так рассердилась на Сашу, что оттолкнула ее от себя и, обращаясь к горничной Любской, ласково сказала:
— Милая, пришпиль мне мантию. Она ничего не умеет сделать.
— Извольте-с! — с услужливостью отвечала горничная и стала ей прикалывать мантию; Саша тем временем плакала.
Орлеанская грозно говорила:
— Плачь, плачь! — и истинно герцогской поступью вышла из уборной, прибавив: — Извольте взять питье и зеркало.
Колокольчик пронзительно прозвонил у дверей уборной, и Орлеанская поспешила выйти. Любская с участием заметила плачущей, что не следует ей огорчаться, потому что Орлеанская постоянно воевала в уборной. Саша, казалось, утешилась этим доводом и, взяв графин с питьем, булавок, зеркало, румян, последовала за Орлеанской.
Горничная разразилась негодованием на Орлеанскую, доказывая, что она за пятьдесят рублей не стала бы одевать такую капризную. Прозвонили второй раз в колокольчик. Любская сказала своей горничной:
— Скорее, скорее!
В уборной Ноготковой Ляпушкин и Деризубова упивались чаем и пожирали сухари. Ноготкова, мурлыча под нос свою роль, проводила тушью брови и сказала:
— Ну, скорее, мне пора одеваться!
Ляпушкин, чуть не захлебываясь, допил стакан чаю и, вытирая губы руками, подошел к Ноготковой и сказал:
— Красавица моя, маменька золотая!
— Ты его хорошенько! — заметила Деризубова.
Ляпушкин, гримасничая, на цыпочках вышел из уборной. Прозвенел пронзительно колокольчик у двери уборной, и голос режиссера раздался: «На сцену, на сцену!»
— Я не одета еще! — закричала Ноготкова.
Деризубова крикнула тоже:
— Слышишь, она не одета.
— А, мое почтение-с, Дарья Петровна, — входя в уборную, сказал режиссер и прибавил: — Да вы успеете: вам во втором акте выходить.
— Ах да! — произнесла Ноготкова и опять занялась своими бровями.
Мечиславскому прикалывал портной банты на башмаки, а Остроухов румянил его.
— Довольно! — заметил Мечиславский.
— Как довольно? в последнем акте больше эффекту произведешь, как сотрешь румяны.
Прозвонил тот же колокольчик, и тот же голос прокричал: «На сцену, господа, на сцену!»