Прошло месяца три со времени благополучного водворения в доме покровительницы. Винтушевич вдруг куда-то пропал и некоторое время не показывался ни в одном из знакомых домов. Наконец он явился утром к одному скромному и доверчивому молодому человеку, который иногда встречался с ним у своих знакомых.
— Добродетельнейший из смертных! давай пять целковых! — воскликнул он, едва успев войти.
— Нашел у кого занять, — отвечал молодой человек, осматривая новый костюм свой.
— До вечера только, — прибавил Винтушевич, — а там сколько хочешь бери у меня.
— Да, право, нет, — уверял его молодой человек. — Сам я задумался, где бы достать: нужны сегодня перчатки и еще расходы кое-какие…
Это было в день именин одной их общей знакомой, у которой быть молодой человек считал непременным долгом.
— Так нет? — сказал Винтушевич, кружась по комнате и взъерошивая волосы. — Верю… верю… — бормотал он и вдруг, остановившись перед молодым человеком, воскликнул, по своему обыкновению:- Ба! счастливая мысль! Давай мне твое платье, и через час мы оба будем с деньгами!
В пять минут Винтушевич одет был в новенькую пару молодого человека и вдобавок прицепил к жилету его золотые часы.
— Прощай! — сказал он, уходя. — Жди меня и ни о чем не хлопочи!
Но молодой человек прождал весь день, весь вечер и всю ночь и наконец дождался утра, а не Винтушевича, который с тех пор окончательно скрылся, к общему сожалению всех своих знакомых, потому что все они, вспоминая о нем, вспоминали в то же время о своих деньгах, занятых Винтушевичем у кого на несколько дней, у кого на несколько часов, в количествах, соответствовавших более или менее счастливой мысли, какая озаряла его в минуту займа. Сожаление дам о потере любезного и услужливого Винтушевича также равнялось сожалению о тех вещах, которые он обобрал у них для поправки или обмена. Некоторые сбирались спросить о Винтушевиче у его тетушки; но она давно что-то не выезжала никуда, а после, когда стала выезжать, то на ней уже не было прежних брильянтов.
Камердинер Винтушевича доложил, что человек, спрашивающий его, был какой-то старик, и описал костюм его и физиономию.
— Письмо, говорит, есть и дело нужное. Должно быть, попрошайка-с! — прибавил он спокойно.
Винтушевич углубился в размышление, продолжая сидеть против зеркала, хотя операция бритья была кончена.
— Позови! — сказал он наконец решительно и еще пристальнее начал что-то высматривать в зеркале, в котором через минуту отразился красный нос и красные глаза вошедшего посетителя.
Винтушевич вскочил и, быстро обернувшись к нему, спросил в недоумении и досаде:
— Ты как узнал, что я здесь? Что тебе нужно? какое письмо?
Посетитель молча подошел к Винтушевичу и, подав письмо, сказал:
— Велено отдать… вам или кто случится в городе из знакомых…
— Из знакомых? — заметил Винтушевич, презрительно взглянув на посетителя. — Лучше не нашли, с кем бы послать, кроме тебя! Пьяница! — прибавил он, срывая конверт.
— Пусть пьяница. Да я никого не выдам, — проговорил посетитель, голос которого хрипел и прерывался кашлем.
— Не выдам! Ты думаешь, я забыл твою последнюю штуку! — снова заметил Винтушевич, читая письмо.
— Что ж! ведь я и сам потерял всё, что было тогда, — грустно отвечал посетитель. — Эх, батюшка, полно сердиться' Дело-то начинается славное! — прибавил он таинственно, кивнув головой на письмо, и разразился кашлем, который захватил ему дух.
— Ну что ж! — сказал Винтушевич, бросая письмо на стол. — Меня приглашают на ярмарку. Я и без того ехал туда.
— А насчет сигарочника-то… — возразил посетитель.
— Ну да! — перебил Винтушевич в досаде на то, что посетителю известно содержание письма. — Мало ли что!.. — забормотал он, кружась по комнате, — Мало ли кто едет отсюда с деньгами, да попробуй!.. Будто легко!..
— Везет-то человек молодой, — проговорил посетитель, — Генрихом зовут: я видел его вчера в веселой компании.
— Пьет? — отрывочно спросил Винтушевич, продолжая кружиться.
— Нет, там не пил…
— Ничего?
— Ничего. Один меня, кажись, узнал, — дополнил посетитель после минутного молчания, — тот, что, помните, пустил в меня…
— Ничего не помню! — перебил Винтушевич, между тем как посетитель указывал на свой шрам. — И не заикайся мне о том, что было! Или я тебя выгоню!
— Я только так, чтобы не испортить дела…
— Да ты уж испортил его! — закричал в досаде Винтушевич. — Сам же говоришь, что этот, как его… этот глупый мальчишка ничего не пьет. А тут вдобавок другой еще узнал тебя: расскажет тому и напугает некстати!
— Попутчика ищет через газеты… — продолжал посетитель, терпеливо пропуская замечания Винтушевича, который между тем взъерошивал свои черные курчавые волосы и кружился всё шибче и шибче.
Наконец в лице Винтушевича ясно обозначилось присутствие счастливой мысли.
— Ну ладно, убирайся! — заключил он, видимо успокоенный. — Хорошо, ступай!
Но посетитель не шел.
— А насчет пропитания, — проговорил он, — там написано…
— То есть насчет пропивания! — перебил Винтушевич, почувствовавший даже расположение к шутке, и, подойдя к столу, на котором стояла шкатулка, достал из нее бумажник, хранившийся между несколькими разноцветными париками, накладными усами, бакенбардами и картами.
— Возьми и убирайся! — сказал он, подавая ассигнацию посетителю, который докладывал между тем, что он будет на ярмарке недельки через две, и просил кланяться от него какому-то благодетелю Исаку Абрамычу.
— Марш, марш! — отвечал Винтушевич, указав на дверь; и посетитель вышел, сжимая в кулаке полученную ассигнацию.
Минут в пять Винтушевич очутился прилично и скромно одетым почтенным человеком, в длинноволосом коричневом парике, с бакенбардами такого же цвета и в длиннополом сюртуке, тоже коричневом. На левой руке его висел кисет с табаком, а в правой он держал дорожную пенковую трубку с коротеньким плетеным чубуком в виде змеи, извивавшейся кольцами. Головку этой змеи он сжимал в зубах и курил, оправляясь перед зеркалом окончательно.
— Ну что ж там, скоро ли? — сказал он в нетерпении своему камердинеру, который в то время с силою напирал коленком в чемодан, затягивая ремни.
— Сейчас, сударь, сейчас! — отвечал камердинер не своим голосом и побагровев от натуги. — Степан жалится, сударь, что, дескать, лошадей совсем измучили; погодили бы, говорит, хоть до вечера.
— А вот я ему дам рассуждать! — возразил Винтушевич.
— Исак Абрамыч, говорит, взыщет и с меня, — продолжал камердинер.
— Важная штука Исак Абрамыч! — заметил Винтушевич. — Колотил я его не раз!.. Живей, живей! — прибавил он камердинеру. — А теперь продам и выкуплю со всем его жидовским племенем!
И, отойдя от зеркала, Винтушевич заходил по комнате скорыми шагами, под влиянием счастливой мысли, а человек его зашевелился гораздо проворнее под влиянием последних слов Винтушевича, которые, очевидно, подействовали на него сильнее, чем слова «Живей, живей!»
Еще через пять минут Винтушевич выехал в своем тарантасе из ворот гостиницы и остановился у дома сигарочного фабриканта Штукенберга не позже той минуты, как ассигнация его, выданная посетителю, достигла до буфета ближайшего трактира.
Август Иваныч с семейством своим сбирался в церковь, когда раздался звонок у дверей; он только что успел одеться в своем кабинете при помощи одного из фабричных мальчиков, который исполнял должность лакея, получая, впрочем, за все сверхконтрактные занятия некоторые лакомые кусочки от хозяйского стола. Мальчик вышел отворить дверь и, возвратясь, доложил:
— Помещик-с. Говорит: желаю говорить с хозяином о деле. Из Нижегородской губернии.
— Ага! — сказал Август Иваныч значительно, вспомнив, что путь Генриху предстоял именно в ту губернию. — Пусть идет!
— Честь имею рекомендоваться! — сказал Винтушевич протяжно, входя в кабинет без обычной своей развязности. — Извините великодушно, что обеспокоил! — продолжал он, между тем как Август Иваныч подставлял ему стул, говоря: