На фронте люди узнают друг друга быстро, и я уже успел убедиться, что Фадеев — отличный рассказчик. У него удивительный дар через какую-нибудь остро, метко подмеченную частность, через занятное, порой даже анекдотическое происшествие раскрыть суть целого явления. Вот и тут он рассказывает, совершенно не прибегая к общим словам, не употребляя восклицательных знаков:
— Фронтовики, не снимая полушубков, сидят в красных креслах Большого театра… От танцующих лебедей, если приглядеться, видишь, валит парок, как от лошадей на морозном перегоне… Телеграмма от приятеля-фронтовика: «Перебазируясь на передовые, проезжаем Москву. Ради бога, сорок билетов на новую постановку, все равно куда». Враг у Клязьмы и тут вот, у Ржева, а крупнейшие издательства передрались из-за бумаги, все хотят увеличивать план издания книг… Понимаете? Да, да, да… В приемной НКИД один иностранный корреспондент, англичанин, весьма известный представитель респектабельной буржуазной газеты, влепил в ухо корреспонденту-американцу, который сказал, что битву у Москвы выиграли якобы не русские воины, а русская зима. Подрались. Да, да! Разбили очки. И в самый разгар схватки были приглашены в кабинет Молотова для получения интервью… А, как? То-то вот, да, да, да. Пожилая женщина в очереди, сдавая кровь для раненых, упала в обморок… Что такое? От голода. Привели в чувство, отвезли домой. Через полчаса снова увидели ее на донорском пункте. Почему? «Сына убили, хоть чем-нибудь хочу помочь сыновьям других».
Бесценные эти примеры чередой следуют один за другим. Рассказчик сам увлечен. Речь его все гуще пересыпается «так сказать» и «да, да, да», отчего сам рассказ по непонятной причине приобретает какую-то особую задушевность, теплоту. Из отдельных штрихов, подмеченных в настороженной, затемненной Москве, как-то сама собой вырисовывается картина подвига советского тыла.
— …Какой народ… С таким народом любую войну можно выиграть, — задумчиво говорит наш собеседник, проводя ладонью по седеющему бобрику, и потом сам начинает рассказывать нашумевшую тогда у нас на фронте историю о том, как машинистка и старик кассир, беспартийные люди, от старой границы, от города Себежа, и почти до самого Калинина по тылам врага несли случайно попавший к ним в руки мешок с государственными ценностями. Говорит о невиданно бурном притоке заявлений в партию, начавшемся в войсках как раз в те трагические дни, когда враг был под Москвой, и продолжающемся сейчас, когда у нас идет жесточайшая битва.
— Да, да, да, и в Москве так же, и в Москве! — оживленно говорит Фадеев. — Голодные люди работают по две смены, засыпают у станка, а партия растет небывало… — И вдруг, спохватившись, перебивает себя. — Мы же пришли к вам не рассказывать, а слушать, да, да, да. Слушаем, слушаем.
Наш собеседник ненадолго снимает лист, закрывающий карту. Красная Армия наступает по всему Калининскому фронту. Острые красные стрелки на карте, проколов синюю линию вражеского фронта, врезались в нее. Видно, что они вонзаются глубже и глубже. В одном месте, западнее Ржева, две такие стрелки почти сомкнулись, обняв синие овалы с номерами и цифрами немецких дивизий. Фадеев направляет палец на острие вытянувшейся на запад стрелки.
— Мы поедем сюда, — говорит он, хотя никакого разговора между нами на этот счет еще не было, и я не очень представляю себе даже, куда именно нацелена стрелка.
— Не рекомендую, — задумчиво говорит член Военного совета. — Там части еще недостаточно закрепились и потом танки противника рубят этот клин под основание, вот здесь и здесь… Мы, разумеется, отбиваем атаки, но… Кроме того, территория простреливается с двух сторон.
— Но ведь здесь лес и овраги! — опытным взглядом рассматривает карту.
— Я и не говорю, что прицельно обстреливают. Просто регулярно бьют по квадратам. Это тоже довольно неприятно.
— А вы полагаете, что бомбы, падающие на Москву, так сказать, приятнее? Да, да, да…
И раздается тоненький, дробный, такой веселый и такой заразительный смешок, что к нему присоединяется и улыбка члена Военного совета.
ВВЕДЕНИЕ В ОБСТАНОВКУ
Мы, так сказать кадровые военные корреспонденты, уже успели набить руку и знаем, что, находясь в атакующей цепи, ничего не увидишь, кроме разрывов, то там, то тут вздыбливающих на белой равнине черные комья земли, да нескольких темных фигурок, перебежками двигающихся по снегу в короткие перерывы между разрывами снарядов. Фадеев тоже знает это, но для него это не довод. Когда-то он в числе делегатов партийного съезда с винтовкой и парой гранат в руках бежал по ровному, отполированному метелями льду Финского залива на неприступные форты мятежного Кронштадта. И теперь он заявил, что хочет видеть подлинную войну, даже если после не даст в корреспонденцию ни строчки. Он считает себя не вправе писать с фронта, не «поглазев войну» своими глазами. Разубедить его невозможно, да и стыдно как-то разубеждать: а вдруг подумает, что ты трусишь.
И вот трое журналистов — он, корреспондент Совинформбюро Александр Евнович и я — на острие того самого клина, что глубоко врезался в расположение противника в этих верхневолжских лесистых, обильных водою краях. Что там говорить, неуютное местечко. Расстались с машиной, ибо все тут простреливается даже не из орудий, а из минометов. С утра до вечера в белесом январском небе, будто прицепившись к нему, висят двухфюзеляжные немецкие корректировщики, именуемые по-солдатски «фриц с оглоблями» или «очки». Стоит машине выбраться на дорогу, как неприятельские артиллеристы тотчас же кладут сзади и спереди аккуратнейшую вилку и со своим прославленным педантизмом начинают ее сужать. Тут уж бросай все и закапывайся в снег… Бьют по скоплению людей, бьют по кострам, по любому бойцу, если он зазевается на открытом месте.
Ходим только по лесу. Странный это лес. Он весь посечен и поломан снарядами и минами. По ночам на машинах с величайшей осторожностью, без огней, по дорогам, вьющимся по дну подмерзших оврагов, подвозят боеприпасы. Продукты бросают с самолетов, но больше все мимо. Выкапываем из-под снега лошадей кавалерийского корпуса, побитых здесь еще осенью, пилим замерзшую конину, строгаем ее ножами на тонкие куски, коптим на костре и, натерев чесноком, а на худой конец хвоей, чтобы отбить запах тления, откусываем и глотаем, стараясь не дать ей растаять во рту. В иные дни весь рацион — один сухарь или концентраты сухого горохового супа, который приходится грызть.
Фадееву не сидится. Он все время бродит от артиллеристов к саперам, от саперов к пехоте. Мы тоже стараемся не отставать, хотя уже, по чести говоря, еле таскаем ноги. Впрочем, обстановка для бесед самая подходящая. Части в обороне, наступать нечем, да и некем. В полку по сотне, а то и по нескольку десятков активных штыков. Но зато что это за люди! Люди, знающие горечь отступлений и ликование победы, люди, участвовавшие во множестве боев, по звуку определяющие, откуда стреляют, куда полетит снаряд или мина, и без надобности не оборачивающиеся даже на выстрел.
Вместо умывания обтираемся снегом. Бриться нечем. Бледное лицо Евновича обметала густая «арестантская» щетина. У Фадеева обозначились бородка и усы, отчего он сразу стал похож на партизана Вершинина из ивановского «Бронепоезда» в провинциальной постановке. Замечаем, что он тоже устает, но до всего, что касается душ человеческих, он по-прежнему необыкновенно жаден. Готов по нескольку раз в день возвращаться к какой-нибудь особенно поразившей его, необычной ситуации.
— …Вы понимаете, хлопцы, — бледный, худой, глаза провалились, злые, колючие. Ведет он этого дюжего, раскормленного гитлеровца в очках, с челкой, начесанной на лоб, а сам от него отворачивается, — рассказывает Фадеев о своей встрече с разведчиком, конвоировавшим пленного. — Да, да, да, отворачивается. Вы понимаете, у него вся семья, вся родня на Смоленщине уничтожена, а он вот, рискуя, должен доставить этого типа в штаб целым, невредимым, так сказать, и еще от немецких же снарядов уберечь. Да, да, да, ситуация!..