На корреспондентском языке это именовалось — вставить фитиль. И на это Сергей Крушинский был великий мастер. Помнится, мне довелось от этого даже и пострадать. Когда за линией фронта началось знаменитое теперь Словацкое восстание, я начал переговоры со своей редакцией и с командованием о том, что полечу туда, чтобы дать в «Правду» корреспонденции об этом немаловажном в ту пору событии. Пока я, добывая разрешение, убеждал командующего, члена Военного Совета, вел утомительный диалог по прямому проводу с Москвой, Сергей Крушинский, с которым мы жили в одной комнате и спали на соседних койках, исчез. Все было на месте — и его шофер Петр Васильевич, и видавшая виды «эмка», и блиноподобный тюфяк, который он почему-то возил с собой по странам, богатым пуховиками, и даже рукопись повести, создаваемой им по ночам. Все было тут, а он исчез. И вместе с ним, как я установил, исчезли две итальянские гранаты-самоварчики, из тех, что мы всегда таскали с собою, и мой трофейный автомат шмайсер. Я поднял тревогу — мало ли что случается на войне. И лишь тогда шофер признался, что ночью отвез капитана на аэродром, где в самолеты грузилось оружие для повстанцев.
Тут мы все ахнули — «фитиль». Так оно и оказалось. Крушинский, восседая на ящиках с оружием, на сутки раньше меня приземлился на повстанческом аэродроме «Три Дуба». И, когда, получив наконец разрешение, я выпрыгнул в повстанческом краю с парашютом, он уже успел отстучать по рации корреспонденцию, которую я теперь нашел в книге, в разделе «У повстанцев Словакии».
Но и оказавшись в столице восстания Банской-Бистрице, я его не догнал. В штабе восстания Крушинского не оказалось. Он раздобыл где-то машину и укатил в одну из повстанческих бригад. Мы провели с ним в тылу у немцев не один день, прежде чем встретились. Когда потом я вернулся «домой», на нашу корреспондентскую квартиру, значительно передвинувшуюся к тому времени на запад, Крушинского там тоже не было. Он «отписался» от повстанческого материала, привел в порядок свои записи для будущего романа «Горный поток», а сам отправился в новую, хотя на этот раз и не увенчавшуюся успехом, поездку к польским партизанам…
Уже в Америке дочитывал я последние очерки из купленной в киоске Московского аэропорта книги. И со страниц ее вставал сам автор, Сергей Крушинский, один из тех советских литераторов, чьим самоотверженным трудом, чьим талантом запечатлены черты нашей эпохи, один из неутомимых людей, какими славна наша печать. И радостны были эти новые встречи со старым товарищем на чужой, далекой земле, среди чужих людей, живущих по чужим для нас обычаям, в чужом мире.
Со многими интересными людьми познакомился я в этой книге, и через все ее страницы об руку со мной, читателем, прошел ее автор — хороший, талантливый советский человек, вложивший в свои писания большое сердце.
Молодость без старости
М. Садовяну
В первую послевоенную осень, в дни, когда борьба всех прогрессивных сил Румынии с реакцией, пытавшейся тащить страну назад, достигла наивысшего накала, мне вместе со скульптором В. И. Мухиной довелось присутствовать на каком-то торжественном рауте в здании Бухарестской филармонии.
Перед началом в центральной ложе, в окружении придворных в опереточных, расшитых золотом мундирах, появился король. Инерция прошлого еще действовала. При появлении молодого офицера с красивым, но маловыразительным, точно фарфоровым, лицом все присутствующие поднялись. И тут сразу бросилось в глаза, что в зале в левой ложе продолжает сидеть один человек.
Это был грузный, величественный старец с крупной львиной головой. Он сидел невозмутимо, будто и не замечал, что вокруг него происходит. Широкое лицо оставалось каменно спокойным. Но зато на нем жили глаза — цепкие, ясные, должно быть все замечающие. И в них, в этих узких глазах, в ту минуту отражались сразу и озорноватая усмешка, и незамаскированное презрение, и даже, пожалуй, этакая неловкость, которую ощущает человек независимого мышления, когда в его присутствии во имя условности совершается нечто нелепое.
— Посмотрите, какая замечательная голова! — прошептала Вера Игнатьевна, указывая на этого человека. — А какое спокойствие… Лев!.. Вот его бы я с удовольствием слепила.
Мы шепотом поинтересовались у сидевшего с нами румынского друга — кто это. Тот удивленно посмотрел на нас, как на людей, спрашивающих о том, что всем уже давно известно.
— Как кто?.. Садовяну. Михай Садовяну. Это наш лучший писатель, наш классик, гордость Румынии.
Ни разу до этого не встречаясь, мы, разумеется, знали Садовяну. И вот теперь с интересом рассматривали его, а Вера Игнатьевна, положив на сумочку программку, принялась набрасывать его гордую, характерную голову…
Я совершенно забыл теперь, чему было посвящено это собрание, забыл короля, которого, признаюсь, рассматривал тогда во все глаза, как некую диковинку, а вот массивный старец, один сидящий в небрежной позе среди стоящих людей, его неподвижная, гордо посаженная голова, его узкие, зоркие глаза, его улыбка — все это и теперь вспоминается отчетливо. И хотя нас в тот же вечер познакомили, хотя с тех пор он, посещая Москву, а я, бывая в Румынии, неизменно навещали друг друга, хотя, глубже познакомившись с творчеством этого художника, я с увлечением читал каждую его новую книгу, как только ее переводили на русский язык, он вспоминается мне всегда таким, каким мы увидели его тогда, в первый раз.
Творчество Садовяну огромно, богато, многообразно. Он давно уже стал в нашей стране одним из любимых и читаемых иностранных писателей, а ведь переведена лишь малая часть того, что он создал. Около ста томов написано им. Целые толпы героев ввел он в литературу, и ни один его герой не похож на другого. У каждого свой облик, свой характер, свой душевный склад, свои привычки, своя, зорко подмеченная и точно запечатленная художником, внешность — целый калейдоскоп душ человеческих.
Но среди характеристик, которыми мастер наделяет своих героев, имеется одна отличительная черта. Если герой произведения труженик, если это простой человек, он описан с теплотой, с любовью, с уважением. Читая книги Садовяну, начинаешь вместе с автором любить всех этих пахарей, лесорубов, пастухов, сплавщиков леса, крестьянских девушек, умеющих гордо хранить свою девичью честь и проносить любовь сквозь жуткие испытания, трудолюбивых, мужественных матерей, часто несущих всю тяжесть забот о семье. И, любя их, невольно проникаешься уважением к румынскому народу, душу которого так умел показать его великий мастер.
О простых людях Садовяну рассказывает, как о близких друзьях, которые при всех их недостатках — их он тоже не скрывает — ему любы и дороги. Зато каким острым, колючим, злым, порой даже яростным становится перо писателя, когда он начинает набрасывать портреты угнетателей простого народа — бояр, землевладельцев, откупщиков, купцов, судейских чиновников, буржуазных парламентариев. Тут голос Садовяну гремит грозно. Писатель становится беспощадным и нередко пускает в ход бич сатиры.
Мне никогда не забудется первая беседа с Садовяну.
Она произошла той же осенью 1945 года у него на даче, в рабочей комнатке, которую трудно даже назвать кабинетом. Как сейчас вижу комнату, едва ли не самую меньшую в доме. Окно выходит на виноградник, окрашенный осенью в густые багряные и золотые тона. Рабочий стол простецкого образца, заваленный рукописями. Он совсем невелик, этот стол, но почему-то кажется, что он занимает большую часть комнаты. Перед столом стул, на котором лежит плед. Книжный шкаф и тахта.
На тахте мы и уселись.
Разговор начался с книг, с литературных симпатий, антипатий. Нам было, разумеется, известно, что румынская критика учителями Садовяну называет известного летописца Иону Никулича и классика румынской литературы Иона Крянгэ. С полным основанием доказывается, что на их произведениях воспитывался его литературный вкус.