Русские слова, фразы получались разрубленными. И все-таки это был замечательный, чистый, староинтеллигентский русский язык.
На столе лежал ворох свежей почты. Множество разноцветных конвертов с марками и штемпелями, главным образом, социалистических стран. Некоторые конверты не были еще и вскрыты…
— Нас с мисс Нил совсем… как это… нас захлестнуло… Не успеваем читать — такое внимание… Прошу вас присесть… Теперь всем хватит… стульев… Прошу вас.
Но все-таки мы по-прежнему уселись кружком на ковре, чтобы не заставлять собеседницу напрягать голос…
— Я теперь… богатая… помещица… У меня своя… усадьба, свой… парк. Парк с прудом… с рыбками… Русский парк…
В самом деле, на круглом столе, стоящем впритык к окну, кто-то чрезвычайно искусно насадил для нее из маленьких растений и мхов микроскопический парк, живой парк с аллейками, с зарослями, с прудиком посредине, роль которого исполняла наполненная водой голубая тарелка. В «прудике» действительно плавали крохотные рыбки. Но самым примечательным в этом расположенном на столе парке, подобие которому мне доводилось видеть лишь на юге Китая, было то, что пересекала его аллея растеньиц с белыми стволами, очень похожими на стволы берез, а над водой склонились мхи, напоминавшие наши плакучие ивы.
Рядом с парком стояло глубокое старое кресло, единственное сохранившееся от былой обстановки. На спинке его довольно нагло сидела знакомая мне кукла-матрешка, какими у нас накрывают чайники. С год назад моя жена послала сюда эту куклу ко дню рождения писательницы с дружеской надписью, сделанной на фартуке.
— Утром мне откроют окно… Я сажусь в кресло рядом с… Матреной Ивановной… Мы сидим с ней молча… Смотрим на березки… вспоминаем Россию… Вы прекрасный, талантливый народ… Мы с сестрой вами всегда восхищались… Вы заслужили свою великую долю…
Писательница с нашей помощью опустилась в любимое кресло. Кукла очутилась у нее на руках. Но на этот раз собеседница не рассказывала, а спрашивала. Все о нашей стране интересовало ее — школы и спутники, медицинское обеспечение и, как она выразилась, «крестьянский вопрос», положение женщин, религия, дети, дорожное дело, семья…
И хотя нам хотелось расспрашивать, а не рассказывать, мы честно старались удовлетворить ее любопытство. Легко было понять ее интерес к тем, кого она оставила в нищете и угнетении и кто живет теперь в новом, неведомом и, вероятно, малопонятном ей мире. В мире мечты ее юности, откуда к ней неожиданно, на склоне лет, пришла слава…
…Я делаю эти записи в семейном номере скромной гостиницы «Сольгрев», в которой мы — делегация ветеранов войны — в целях экономии валюты втиснулись все впятером. И сейчас вот под разноголосый храп моих друзей по путешествию как бы доносится до меня ее глуховатый голос, ее слова, которыми она подстегивала наше повествование о Советском Союзе…
— Удивительно… Это ошеломляет… Рассказывайте, пожалуйста, рассказывайте…
И такое уважение к нашему народу, такой интерес к нашим делам и дням звучали в этой нетерпеливой просьбе, что становилось ясно: нет, не угас пламень этой души. Она, радостно приветствовавшая когда-то во мраке царизма первые, робкие проблески революционной зари, находясь теперь на другом конце планеты, думает о нас, думает и стремится постигнуть величие наших дел.
Прощаясь, один из ветеранов, что называется, «потеряв ориентир», пригласил писательницу в Советский Союз. Она серьезно посмотрела на нас. Губы ее дрогнули.
— Ах, если бы я могла! — И это прозвучало как вскрик боли.
Нелегко такому человеку было признаваться в своем бессилии.
1963
Два облика Самуила Маршака
Редко, очень редко, но бывают люди, которые оставляют в памяти и в душе друзей такой след, что о них необыкновенно трудно, почти невозможно, писать в прошедшем времени. Живым представляешь такого человека без всякого труда. Видишь его. В ушах звучит его голос. Можно даже угадать, что человек этот сделает, как поступит в той или иной ситуации. А вот вспоминать о них трудно. Вот и сейчас — пишу, вспоминаю, но так и кажется: вдруг раздастся телефонный звонок, послышится знакомый, очень знакомый голос и скажет веселой стариковской скороговорочкой: «Дорогой, ну что вы там обо мне понаписали? Зачем это, голубчик? Кому это нужно?..»
К таким людям принадлежит и Самуил Маршак. Я был хорошо с ним знаком и, может быть, поэтому вспоминать о нем особенно трудно.
Маршак! Это имя я хорошо знал еще в моей далекой комсомольской юности. «Ах какой рассеянный с улицы Бассейной» — это было у нас поговоркой. А «Мистера Твистера» я рисковал когда-то декламировать со сцены молодежного клуба. Борьба за мир сводит нас с самыми разными иностранными людьми. Среди знакомых появились миллионеры и даже миллиардеры. Это очень разные люди, но в каждом из них я как-то невольно ищу и, что самое удивительное, нахожу какие-то черточки Мистера Твистера. Такова уж сила маршаковского слова.
Но стихи эти, как и все настоящие стихи, жили как бы сами по себе, в отрыве от автора, и с самим Самуилом Яковлевичем, создавшим их, я познакомился уже во время войны в редакции «Правды», куда он вместе с художниками Кукрыниксами давал свои политические, как тогда говаривали, — блицфельетоны, иллюстрируемые разящим пером этих трех мастеров. Впрочем «познакомился» не то слово. Просто почтительно пожал руку коренастого подвижного человека с крючковатой палкой в руках, человека простодушной внешности, в учительских очках в тонкой металлической оправе, с широким будто тронутым оспой лицом, на котором где-то, не то в глазах, не то в уголках рта, не то в морщинках у глаз, незаметно жили эдакие веселые чертики.
Да и позже, хотя мы несколько дней сидели с ним рядом в президиуме Второго съезда советских писателей, настоящего знакомства не произошло. Несколько вежливых фраз — это не знакомство. И хотя я по старой памяти оставался поклонником его музы, обладавшей великолепным, почти волшебным даром перевоплощения, хотя к тому времени именно он, Маршак, по-настоящему открыл для меня Роберта Бёрнса, Дж. Байрона, Вильяма Шекспира, Генриха Гейне, в президиуме съезда мы были лишь вежливыми собеседниками: «Ну, как вы себя чувствуете?» — «Ничего, неплохо, спасибо. А вы?»
По-настоящему Самуил Маршак открылся для меня как поэт и как человек лишь зимой 1955 года в совместной поездке в Шотландию на бёрнсовский фестиваль. Поездка эта была для меня неожиданной. Много дел было в Москве. Бёрнса я знал еще плохо, лететь в Шотландию было не с руки, тем более что в делегации будут знаменитый переводчик Бёрнса Самуил Маршак и знаток английской и шотландской литературы профессор Анна Елистратова. Кому из литераторов льстит перспектива быть гарниром при двух столь увесистых и сочных котлетах?
Встреча на Внуковском аэродроме, помнится, не улучшила настроения. Самуил Яковлевич появился в тяжелой шубе на хорьковом меху, в бобровой шапке, какие у нас зовут «боярками», с крючковатой тростью, в сопровождении стайки суетливых дам разных возрастов, которые на ходу закутывали его в кашне и шарфы и проявляли такие шумные заботы о здоровье, что на его месте было бы просто бессовестно тут же не занемочь. И он действительно слабым дребезжащим голосом сообщил, что чувствует себя неважно.
— Голубчик мой, — говорил он, покашливая, — я в авиации профан. Воздушное путешествие — это очень тяжело?.. Вы знаете, голубчик, у меня сомнения — как я все это перенесу. Лететь не надо бы. Врачи запрещают. Но я все-таки вот лечу… Как-никак бёрнсовский фестиваль. Для этого можно рискнуть. И они так трогательно, так настойчиво меня приглашали, эти самые организаторы, — просто по земле стелились…
Он стоял, тяжело опираясь на вопросительный знак своей трости, грузноватый, растерянный, и красивая молодая женщина — жена его сына, летевшего вместе с нами, старательно кутала его шею теплым мохнатым шарфом.