И еще одна характерная черта, которая делает романы Запотоцкого дорогими для нас, советских людей. В послесловии к роману «Бурный 1905 год» автор написал: «Той искрой, которая сразу пробудила стотысячные массы трудящихся и поставила их в боевые шеренги революционного социал-демократического движения, была русская революция 1905 года. В 1905 году впервые сказалось огромное влияние революционного движения России на пролетариат нашей страны. Сегодня мы по праву утверждаем, что без Великой Октябрьской революции 1917 года не было бы 28 октября 1918 года». Свой интерес, свое уважение, свою любовь к революционному рабочему классу России, возникшие в нем еще в дни, когда юный каменотес Тоник Запотоцкий шагал с красным флагом по улицам Праги, автор эпопеи пронес через всю свою жизнь.
Став президентом, он учил молодежь Чехословакии:
«Любите Советский Союз! Он освободил нас от фашистского рабства и помогает нам. Без опыта и практической помощи Советского Союза мы бы не смогли так быстро двигаться вперед, как мы это делаем сейчас…»
Антонин Запотоцкий умер в 1957 году. Но он продолжает и будет жить в своих книгах, которые он посвятил рабочему классу, Коммунистической партии своей страны. Он живет и сегодня в образах героев своей необыкновенной эпопеи, зовущих новых борцов к строительству новой жизни. И эти новые борцы, вставшие взамен ушедших, будут всегда ощущать в своих рядах строителей новой Чехословакии самого Антонина Запотоцкого, созидателя среди созидателей, борца среди борцов.
Выступая на одном литературном юбилее, он поставил однажды в своей речи вопрос: в чем сила и величие истинного поэта? И сам же ответил на него: в том, что его творчество родилось в народе и росло с народом, в том, что он умеет отражать живую жизнь, и в том, что его читают самые широкие массы сограждан.
Думается мне, что в этом сила творчества самого Антонина Запотоцкого: оно в народе и народ в нем.
Секрет вечности
Павел Бажов
Я познакомился с Павлом Петровичем Бажовым в разгар Великой Отечественной войны. И произошло это далеко от его родного края, на фронте, в Польше, где поэт Урала никогда не бывал.
Случилось так, что перед войной не привелось мне прочесть «Малахитовую шкатулку». Конечно, знал о ней, слышал много хорошего, но просто книга как-то не попала в руки. И вот когда Советская Армия, наступая, образовала на Висле маленькое предместное укрепление, выросшее впоследствии в знаменитый Сандомирский плацдарм, мы с корреспондентом «Комсомольской правды» Сергеем Крушинским переправились ночью к нашим солдатам, державшим этот крохотный кусочек земли. Он был так мал, что простреливался вдоль и поперек не только из минометов, но даже и из автоматов. Огонь, который обрушивал на него неприятель, был такой густой, что пули выкосили перед брустверами окопов траву.
Этот клочок земли за рекой в ту пору держал один-единственный батальон, прикрытый огнем артиллерии с того берега. Но горстка обстрелянных, опытных солдат так крепко вцепилась в землю, так глубоко пустила в ней корни, что противник, хотя и сознавал, чем ему это угрожает, так и не смог отбросить батальон обратно.
Мы переправились через реку под покровом густого тумана на понтоне, доставившем пополнение и боеприпасы. Капитан, руководивший обороной «пятачка», — маленький, загорелый, осипший человек с худым, нервным, но чисто выбритым лицом, — непрерывно курил, всякий раз зажигая новую папиросу от той, что была докурена. По тягучему выговору с упором на «о» мы угадали: коренной уралец. И не ошиблись.
— Из-пОд самОй из-пОд МагнитнОй ГОры, — подтвердил он.
В эти часы Висла как бы дремала, затянутая слоистым туманом. Было необыкновенно, до жути тихо, и лишь лягушки надрывались в плавнях на той стороне да изредка в небе гудели самолеты: наши шли на Берлин. Зато звездная синева непрерывно мерцала, как бы сотрясаемая огнем осветительных ракет — желтоватых наших, и белых — немецких.
Разведя подкрепления по стрелковым ячейкам, эвакуировав на обратных понтонах раненых, отправив на тот берег боевое донесение, капитан вернулся в блиндаж — тесную земляную нору, вырытую в откосе берега. Мы уже улеглись на свежей, душистой яровой соломе, но сон не шел. Сквозь дрему увидел я, как этот маленький военный, который вот уже около пяти суток нес непосильную тяжесть, руководя горсткой солдат, человек, которому по логике полагалось бы в редкие минуты отдыха свалиться и спать каменным сном, тихо прополз мимо нас в глубь блиндажа, засветил карбидную лампочку, вытащил из подсумка какую-то книжку с оторванным переплетом и стал читать. Да, именно читать страницу за страницей, спокойно, сосредоточенно, будто сидел он за освещенным столиком в тихом библиотечном зале, а не лежал на соломе в земляной норе, где его в любое мгновение мог похоронить снаряд, и недалеко от входа в которую, как нам говорили, в тихую ночь можно было слышать немецкую речь.
Это было так странно, что, отогнав дрему, мы из своего угла молча наблюдали за ним. И мы увидели, как по мере чтения напряженное лицо отходило, преждевременные морщины разглаживались и само оно точно бы молодело. Капитан читал с час, потом оторвал глаза от страниц, задумался о чем-то своем и, вероятно, очень далеком от беспокойных его фронтовых дел. Вздохнул. Убрал книгу в полевую сумку и прилег на соломе. Но заснуть ему так и не удалось. Противник внезапно обрушил на плацдарм огневой удар, такой тяжелый, что земля заходила, бревна накатника зашевелились над головами, и привыкшие ко всему окопные мыши прямо по нас бросились к выходу, будто листья, подхваченные ветром. Наши пушки ответили из-за реки. Завязалась огневая дуэль. Разрывы оборвали телефонные провода. Лишившись связи с ротами, командир бросился в траншеи организовывать контратаку…
Плацдарм удержали. Но самого капитана утром принесли на шинели. Он был убит наповал. Осколок оставил едва заметную ранку на его лбу.
Густой туман все еще висел над рекой, но заря уже подмешивала в его седину розовые тона, когда мы возвращались обратно. На том же понтоне отправляли тело капитана, завернутое в плащ-палатку. Другой капитан, принявший командование батальоном, вручил мне для передачи в полк его ордена, партбилет и полевую сумку. Сумка так и осталась незастегнутой. Из нее торчал угол книги, и мне захотелось узнать, что же так внимательно читал этот воин ночью, в последние часы своей жизни.
Томик был затрепанный, закапанный стеарином. Переплета и титульного листа не было, не хватало многих страниц. Начал читать с той, что уцелела. Рассказывалось о парне, который пошел в горы искать покос, встретил странную девушку, опознал в ней чародейку — Малахитницу, приобщившую его потом к горным тайнам. Необычная это была книжка: все удивляло в ней с первых же строк: и язык, сочный, густой, и необычность действующих лиц, и какое-то своеобразное и в то же время ненарочитое переплетение двух миров — реального и сказочного, и, наконец, своя, особая, ни на кого не похожая, простая и пленительная именно этой своей простотой манера письма.
К концу сказа я уже, разумеется, разгадал, что это знаменитая «Малахитовая шкатулка» Бажова, понял, почему с таким увлечением, уносясь мыслями на свой далекий Урал, читал ночью офицер, и еще понял, что передо мной какое-то необычное по форме, произведение искусства, свежее, новое, сильное, необыкновенно самобытное.
Все уцелевшие в книге сказы были прочтены залпом один за другим. Потом истрепанный томик пошел по рукам моих товарищей — военных корреспондентов. Многие из них были знакомы с книгой и перечитывали ее вновь. Томик без переплета, унаследованный от погибшего офицера, служил по вечерам предметом литературных споров, далеких от военных дел. Эти споры уводили нас из мира войны в мир труда, о котором совершенно по-новому, по-своему рассказывал писатель-чародей, от прикосновения пера которого самые обычные трудовые дела превращались в поэтические сказки.